Адвокат философии
Шрифт:
206. Принадлежит ли мне что-нибудь сущностно и принадлежу ли я сам себе?
Принадлежность еще не являлась философской категорией и не выступала в качестве предмета философской рефлексии. Она всегда растворяется в других терминах и понятиях. Принадлежность – это собственность и право владения этой собственностью. Иначе: экономическая, юридическая и социальная величина. Но если ее применить к самой жизни, то может ли вопрос о принадлежности быть эксплицирован экзистенциально? Здесь всегда напрашивается (в силу смертности и конечности жизни) отрицательный ответ о ее принадлежности. Если жизнь мне и принадлежит, то лишь временно: «во время жизни», пока я жив. «До» и «после» – сферы, где собственником моей жизни является или безличная природа, или личный Бог, но, во всяком случае, не я сам. Да и в самой жизни, которая постоянно раздираема заботами, страхами, предрассудками, вытекающими из смертной сущности, мне также по существу ничего не принадлежит. Мои мысли, идеи, воплотившиеся в формах культуры, уже принадлежат культуре, а не мне; мои дети, ставшие членами социума, уже принадлежат обществу, а не мне; мое тело, смертью превращенное в биофакт, уже принадлежит окончательно природе – и так все, что связано со мной. Что мне остается? Чувства, страдания, переживания, не имеющие никакого всеобщего значения. Но они-то мои. Как только что-то претендует на всеобщность, оно выходит за границы моей самости и отчуждается от меня в безликую универсальность общества, природы, культуры. Значит, мне принадлежит то, что никогда не сможет стать чужим, что не сможет быть передано другой инстанции, даже другому (любимому) человеку. Передача – отдача – отчуждение; такова неумолимая логика, «формула непринадлежности».
Еще остается боль. Боль – то, что всегда возвращает меня к самому себе, отсылает меня к себе. В предельном крике боли моя принадлежность достигает вершины. Предельная боль очерчивает радикальный круг моего одиночества. Первое движение самости, к которой пришла боль, – передать ее другому: врачу, близкому, Богу. Но когда понимаешь, что никто, никто не берет твою боль, что ты в ней остаешься один на один с самим собой, тогда либо прозреваешь в свою собственную принадлежность, либо не прозреваешь. Пределом боли является смерть; и если в боли мы достигаем максимум одиночества, а значит – принадлежности, то смерть и есть абсолютная наша принадлежность. То, что максимально отчуждает нас от всего, максимально нас и приближает ко всему. Значит, в смерти, и нигде иначе, мы достигаем полноты бытия, достигая полноты своей принадлежности.
207. Почему до сих пор ничто не уничтожило человечество?
Если верить злым пророкам от науки и религии, то человечество могло сгинуть сотни, тысячи раз. Особенно в прошлом веке, когда в силу технического развития в области вооружения, а также всеобщей моральной деградации и духовного кризиса существование сделалось подобным существованию на пороховой бочке. Да и кроме того, множество причин могло привести к падению человечества как такового. Только представить, сколь ничтожно человечество в астрономической перспективе. Бездна бесконечного космоса может поглотить эту мелочную случайность вмиг. Встреча с любым астероидом чревата. А тепловая смерть, а энтропия? А экологическая катастрофа? Но этого не происходит и, вероятнее всего, не произойдет никогда, поскольку уже не произошло. Ничего, что может привести к гибели всего человечества, не произойдет. Что же, человечество будет существовать вечно? Скорее всего, да. А кто против этого? Вечная перспектива существования для всего человечества есть вообще единственная перспектива.
208. Почему глупо говорить о тщетности жизни, несмотря на смерть?
Потому что это – всего лишь первичный ожог от смертоносного пламени жизни, получаемый каждым. В его пламени можно сгореть дотла. Но пламя смерти никогда не пожирает жизнь полностью; всегда есть лазейка, в которую утекает наше сомнение относительно тщетности жизни. За выражением «тщетность жизни» кроется сговор слабых душ, не могущих выдержать трагического напряжения жизни, ее божественно-благодатного великолепия и горя предельного отчаяния. Всякий разговор о тщетности – капитуляция перед неприступно-непостижимой твердыней жизни. Лучше и благороднее говорить, что жизнь абсурдна и бессмысленна, чем тщетна.
209. Каким хлебом жив человек?
Библейские сентенции «не хлебом единым» и «хлеб наш насущный» стали настолько распространенными в жизни и культуре, что их глубоко метафорический смысл давно уже стерся и стал пониматься буквально и одномерно. Этот буквальный и одномерный смысл несет в себе радикальную идею дуализма – идею разделения на тело и душу, на духовное и материальное. Такое разделение является одним из основополагающих мировоззренческих устоев человечества. «Не хлебом единым» в системе тотального дуализма означает приоритет духовных ценностей над материальными. Однако именно философия, рассматривая человека как человека, видит его высшее единство – единство не только без приоритета духовного над материальным, но вообще без всякого разделения. Антропология есть абстракция, никогда не улавливающая таинственную суть человека, в котором нет ни духовного, ни материального, ни тела, ни души, но есть человек как великая тайна, требующая всей жизни для ее постижения. Любое разделение суть упрощение, и библейское упрощение – не исключение. А поскольку оно наиболее распространено, постольку именно оно и задает меру «антропологической погрешности» в восприятии человека, в которой на бесконечность искажается непостижимая глубь человека, его истинный образ, причем где бы то ни было: в гуманитарных и естественных науках, в религиозной жизни, вообще в культуре. Отказ от понимания усеченного, то есть рассеченного библейской антропологией человека – человека, разделенного на тело и душу, влекущий за собой отказ от исключительно духовного понимания фразы «не хлебом единым», будет равен истинно духовной революции, наподобие той, которая произошла в результате «коперниковского поворота», приведшего к формированию современной картины мира.
210. Почему мы никогда не узнаем истину?
Потому что ее нет? Или потому, что мы несовершенны? Или, может быть, потому, что она невыразима? Отсутствие истины или отсутствие человеческих возможностей здесь причина? Все это не то, все – мелочный рационализм. Истина есть истина – всем понятно. Но мы ее никогда не узнаем. И это тоже всем понятно.
211. Действительно ли нуждается человек в спасении?
Если не принимать в расчет глобальные угрозы человечеству (экологические, демографические, климатические, астрономические и др.), всегда только угрожающие и никогда полностью не сбывающиеся (поскольку ни одно злое пророчество о гибели человечества не должно сбыться), то возникает вопрос: «Что же действительно угрожает человеку и человечеству?» Смерть и ничего кроме смерти. Все существующие системы безопасности исходят из угрозы смерти; государство занимается безопасностью физической, религия озабочена духовной безопасностью. Смерть – единственное, что по-настоящему угрожает человеку; так, по крайней мере, говорит нам коллективный инстинкт безопасности, основанный на страхе смерти. Но действительно ли смерть – угроза? Все ли понятно в самой смерти, чтобы вменять человеку жажду спасения в качестве единственной надежды и основы его жизни? С чем связана опасность смерти? Только лишь с тем, что смерть прекращает жизнь (материалистическая точка зрения), или с тем, что начинается после смерти, поскольку неправедному угрожает вечная духовная смерть? В любом случае, смерть – то, что пугает, и то, чем пугают. Однако она неустранима с сущностного горизонта в принципе, ибо устранить ее значит изменить существование до невообразимого уровня научной и религиозной фантастики. К тому же смерть не осмыслена как факт жизни. Этому мешает страх смерти, парализующий всякую волю к ее постижению. Мнимая угроза порождает мнимое спасение. При этом никто не знает, как спасаться; меры спасения столь различны, что заставляют здесь сильно сомневаться. И если честно заглянуть в глубину человеческого сердца, то мы там вряд ли найдем соответствие тому чувству, которое на духовном языке зовется «жаждой спасения». Если вдруг окажется, что человек не нуждается в спасении, какая весна жизни тогда наступит!
212. На чем держится наше существование?
Ни на чем. Безосновность – главный принцип любого основания.
213. Почему люди предпочитают не думать о «последних вещах»?
И почему их нельзя упрекать в этом? Беспечность, бездумье, легкомыслие, беззаботность – это ли не странно? Почему бы людям, если они действительно находятся в столь ужасном положении, как рисуют некоторые пессимистические философы и религиозные проповедники, то есть если люди смертны, конечны, обречены на вечное небытие или страдания, причем и при жизни и после нее, почему бы людям действительно не объединиться в едином порыве против столь очевидного зла? Неужели они настолько тупы и бесчувственны, настолько злы и эгоистичны, как говорят пессимисты и проповедники? Почему они ничего и никогда не делают? Человечество живет так, как будто оно бессмертно, беспечно и беззаботно; оно живет, боясь смерти, но совершенно не думая о ней, что сводит с ума проповедников «иной» жизни. Может быть, у людей нет выбора и, за явной недостаточностью аргументов пессимистов и проповедников, люди предпочитают пусть бессмысленное, но реальное сиюминутное благо вечной, но отнюдь не очевидной перспективе? Или дело в чем-то ином? Природа человека так неясна, что разумнее всего не делать здесь никаких однозначных выводов в пользу человека или против него. Человеческое существование само по себе достаточно сильный аргумент, таково метафизическое алиби человека. Человек существует, не зная – зачем. Это ли не глубоко?
214. Почему иногда становится совершенно безразлично – жить или не жить?
Неоднородность жизненных состояний столь велика, что порой действительно приходит ощущение странного безразличия к своей жизни, не связанное ни с какими кризисными событиями жизни, ни с какими патологическими состояниями психики. Вдруг охватывает безразличие – не вообще ко всему, но именно к вопросу о том, жить или не жить. В таком состоянии вопиющей очевидности одновременно исчезают и страх смерти, и воля к жизни. Здесь кроется большой соблазн психологической трактовки данного состояния, который сводит на нет всю его метафизическую подоплеку. Видимо, за этим безразличием скрываются какие-то истины о жизни, которые не были достаточно известны и исследованы.
215. Почему мы так ничего и не узнаем, когда умрем?
Мы точно знаем, что ничего не узнаем. Это единственное, что мы точно знаем. Презумпция незнания именно «после смерти» самая обнадеживающая. Стоит хотя бы на миг предположить, что нам что-то достоверно известно о смерти и о «после» нее, сразу же разрушается всякая возможность и свободного мышления, и подлинного бытия.
216. Мы вечны?
Почему-то именно такое ощущение возникает время от времени в нашей душе как нечто истинное и само собой разумеющееся. Отсюда, возможно, и наша беспечность, и наше неверие в смерть в первом лице. Несмотря на абсурдность и абсолютную непредставимость личной вечности, только интуицией вечности можно хоть как-то оправдать тот кошмар зла, в который мы погружены; и только интуицией вечности можно как-то объяснить принципиальную необъяснимость ничего, преследующую род человеческий неотступно.
217. В чем суть нравственной истины?
В ситуации полного релятивизма трудно говорить об истине, поскольку истина требует абсолюта. А какая истина сегодня может претендовать на абсолютность, если подвергнуто сомнению право истины на истинность и даже на существование. Теоретизировать здесь значит лить воду на мельницу относительности, частности, дробности, всякости, кажимости, незначительности, случайности, пустоты и суеты. Но не той суеты сует, которая рождает томление духа, а пошлой и глупой суеты, за которой не стоит ровно ничего. И в ситуации разросшегося релятивизма все равно нужно обращаться к исконному чувству человека, нужно идти в самую глубь души, в ее черную бездну, где сокрыто то, что делает человека человеком. Без этого «практического» разворота (который в действительности совершенно непрактичен, поскольку направлен именно против «практичности») вопрос об истине будет носить убийственно отвлеченный характер. «Практический» характер истины заставляет нас говорить о нравственной истине как об истине самого существования. Здесь нет ни капли утилитаризма и практицизма; здесь именно этика как практическая философия предстает в высшем неутилитарном виде. Суть нравственной истины в поиске того начала, которое делает человека человеком. Как бы высокопарно это ни звучало, но такова суть нравственной истины, к которой человек неустанно возвращается, как бы далеко он ни отошел от нее. Человек обречен на самого себя, приговорен навечно к себе. Он может быть верующим или неверующим, ученым или неученым, талантливым или бездарным, но он должен быть человеком. Можно быть хорошим или не очень хорошим верующим, хорошим ученым или совершенно неученым, можно быть гениальным или совсем не обладать никаким талантом – все это вторично, второстепенно, может быть, а может и не быть. Но человек должен быть, если он есть.
218. В чем действительная проблема человека?
Часто философию упрекают в том, что она занимается измышлениями, создающими квазипроблематику человеческого существования. Иначе: в философии создается ряд неверных предложений, на которые нельзя дать правильный ответ, поскольку они неправильно заданы. Это относится и к вопросу, вынесенному в заголовок. Насколько он правомерен? Можем ли мы задуматься над ним всерьез – всерьез как над главной проблемой нашего существования? А есть ли вообще такая проблема? И если есть, то не слишком ли она оскорбительно проста для взыскательных умов и требовательных душ? Проблемность нашей проблемы – вот над чем нужно задумываться всерьез, прорываясь постоянно сквозь стену равнодушия и собственного морального табу. Кто-то поставил запрет в нашем сознании на вопрошание. И нужно понять, почему и зачем, кому невыгодно наше философствование?