Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Августовские пушки

Такман Барбара

Шрифт:

Подобные разговоры, звучавшие еще за несколько лет до войны, отнюдь не способствовали распространению благоприятного отношения к Германии. «Мы часто действовали миру на нервы», признавался Бетман-Гольвег, объявляя о праве Германии вести за собой мир. Это, как пояснял он, истолковывалось как стремление к мировому господству, но на самом деле было «неуравновешенной запальчивостью мальчишества».

Но мир таковой ее не считал. В германском тоне слышалась дерзость, содержавшая скорее угрозу, чем мальчишество. У мира «разболелась голова, и ему надоело…», писал Бернард Шоу в 1914 году, германское бряцание оружием. «Мы были крайне раздражены прусским милитаризмом, его презрением к нам, человеческому счастью и здравому смыслу, и мы просто поднялись и пошли против него».

Одни сделали это с ясным пониманием задач, удовлетворяющих по крайней мере их; другие — только с туманным представлением, почему и куда; третьи вообще ничего себе не представляли. Герберт Уэллс принадлежал к первой категории. Врагом, объявил он в печати 4 августа, является германский империализм и милитаризм, «чудовищное тщеславие, порожденное в 1870-м». Победа Германии, «крови и оружия, прославляющих тевтонский киплингизм», означала бы «постоянное воцарение бога войны над всеми человеческими делами». Поражение Германии «может» — Уэллс не говорил «должно» — «открыть путь к разоружению и миру во всем мире». Куда слабее представлял себе все эти материи английский резервист, по пути на сборный пункт объяснявший одному пассажиру: «Я еду сражаться с этими чертовыми бельгийцами, вот куда я еду». К третьей категории, сражавшейся без каких-либо целей, принадлежал майор сэр Том Бриджес, командир эскадрона, солдаты которого убили первых немцев на дороге в Суаньи. «К Германии не было ненависти, — говорил он. — Мы были готовы сражаться с любым врагом… пусть даже это были бы французы. Нашим девизом было: «Что нужно сделать? Мы сделаем это»».

Лелеявшим старые счеты французам объясняться необходимости не было. Германцы стояли у их ворот, и этого было достаточно. Однако здесь тоже ощущалась «великая надежда». Бергсон полагал, что, хотя полная победа союзников потребует «огромных жертв», их результатом вместе с «обновлением и расширением Франции будет моральная регенерация Европы. Тогда со стремлением к подлинному миру Франция и человечество смогут начать марш вперед, и только вперед, вперед, к миру и справедливости».

Но это были не точки зрения государственных деятелей или целых масс, а частные мнения отдельных лиц. Ни одно из них еще не утвердилось, как это случилось потом. Еще не укоренилась национальная ненависть к Германии. Среди первых и наиболее запомнившихся военных карикатур в «Панче», появившихся 12 августа, была одна под названием «Прохода нет». Она изображала маленького решительного бельгийского мальчика в деревянных башмаках-кломпах, преградившего путь Германии — толстому старику-капельмейстеру, из кармана которого свисала гирлянда сосисок. Пока еще он был смешным, не страшным. В те первые дни войны другой излюбленной темой был кронпринц, которого изображали этаким хлыщом с очень тонкой талией, высоким тугим воротником, в фуражке набекрень и выражением глупого и пустого самодовольства на лице. Но таким он недолго продержался на страницах. Война становилась все серьезнее, и его сменил более всех известный немец, главный военный Германии, чья подпись стояла под каждым приказом генерального штаба, и поэтому он казался автором всех германских действий — кайзер. Уже больше не довоенный злой гений, потрясающий саблей, теперь он изображался мрачным и злобным, сатанинского вида тираном, жестокость и враждебность которого сквозят в каждой линии. Эта перемена началась в августе и от спокойного заявления Бриджеса: «К Германии не было ненависти» перешла к совсем иному отношению — как писал Стефен Маккенна в 1921 году: «Среди тех, кто помнит, само имя немца отдавало вонью, а его присутствие было возмутительным». Не какой-нибудь псевдогерой и сверхпатриот, а трезвый и вдумчивый школьный учитель, мемуары которого являются общественным документом своего времени, Маккенна регистрирует изменения в чувствах, препятствовавших любому урегулированию и заставлявших сражаться до полной победы. Изменения эти были порождены тем, что случилось с Бельгией.

Поворот событий в Бельгии явился результатом германской теории устрашения. Клаузевиц предписывал террор в качестве соответствующего метода для сокращения сроков войны — вся его теория войны основывается на том, что война должна быть короткой, активной и решительной. Гражданское население не исключается из ее сферы, наоборот, оно должно испытывать тяготы войны и в результате воздействия на него самыми сильными мерами должно заставить своих руководителей заключить мир. Поскольку целью войны является разоружение противника, при продолжении войны «мы должны поставить его в положение более тяжелое, чем жертва, которую мы от него требуем». Это на первый взгляд правильное предположение годилось для научной теории войны, которая в течение девятнадцатого века была самым лучшим, что мог создать интеллект германского генерального штаба. Ее уже применили на практике в 1870 году, когда после Седана вспыхнуло французское сопротивление. Жестокость репрессий, к которым тогда прибегли немцы, расстреливая пленных и гражданских лиц по обвинению во франтирерстве, принесла им победу через шесть недель, изумив мир столь скорыми военными успехами Пруссии и заставив его ошеломленно разинуть рот. Внезапно все поняли, что под немецкой овечьей шкурой торчат волчьи клыки. Хотя 1870 год увенчал теорию и практику устрашения выводом, что он усугубляет антагонизм, порождает сопротивление и в конечном счете затягивает войну, германцы по-прежнему придерживались его. Как сказал Шоу, немцы — народ, презирающий здравый смысл.

В Льеже 23 августа были расклеены объявления за подписью генерала фон Бюлова, оповещавшие, что население Анденна, небольшого городка на Маасе недалеко от Намюра, нападавшее на его войска «самым предательским образом», было наказано «с моего разрешения, как командующего этими войсками, путем полного сожжения города и расстрела 110 человек». Тем самым население Льежа извещалось, что его постигнет та же судьба, если оно последует примеру соседей.

Сожжение Анденна и кровавая расправа — бельгийцы считают, что было убито 211 человек, а не 110, — имели место 20–21 августа во время битвы под Шарлеруа. Стремившиеся следовать разработанным графикам и недовольные задержками из-за взорванных бельгийцами мостов и железнодорожных путей, командиры Бюлова без всякой жалости прибегали к карательным мерам в занятых деревнях. В Сейле, находящейся на другом берегу реки напротив Анденна, было расстреляно 50 жителей, а дома преданы разграблению и огню. Тамине, захваченный 21 августа, грабить начали в тот же вечер, сразу после боя, и продолжались бесчинства всю ночь и весь следующий день. Обычная оргия разрешенного мародерства, сопровождавшаяся пьянством, привела распоясавшихся солдат в состояние, близкое к первобытному, что имело целью усилить эффект устрашения. На второй день в Тамине на главную площадь перед церковью согнали около 400 горожан, по которым солдаты открыли стрельбу как по мишеням. Кто не погиб от пуль, того добили штыками. На местном кладбище стоят 384 могильных камня с надписью: «1914. Fusill'e par les Allemands» («1914. Расстрелян немцами»).

Когда армия Бюлова взяла Намюр, где проживало 32 000 человек, на улицах были расклеены объявления о том, что с каждой улицы взято по десять заложников, которые будут расстреляны, если хоть кто-то из жителей выстрелит в немца. Захват и расстрел заложников практиковались так же систематически, как и реквизиции продовольствия. Чем дальше продвигались немцы, тем больше захватывалось заложников. Вначале, когда армия фон Клука входила в город, немедленно появлялись извещения о том, что в качестве заложников взяты бургомистр, судья и главный в приходе священник, с обычными предупреждениями населению об их судьбе. Вскоре этих троих видных горожан уже было недостаточно; по человеку с улицы, по десяти с улицы — все равно было мало. Вальтер Блоэм, писатель, мобилизованный в качестве офицера запаса и служивший в армии фон Клука, оставил бесценное описание наступления на Париж, и он рассказывает, как в деревнях, в которых их рота останавливалась на ночлег, каждую ночь «майор фон Клейст приказывал, чтобы от каждого двора брали по мужчине, а если мужчин не было, то по женщине в качестве заложников». По какой-то непонятной причине система действовала наоборот — чем больше был террор, тем шире требовалось его применение.

Когда поступали доклады, что по германским солдатам стреляли, заложников казнили. Ирвин Кобб, сопровождавший армию фон Клука, однажды наблюдал из окна, как между двумя шеренгами солдат, стоявших с примкнутыми штыками, провели двух горожан. Вскоре за железнодорожной станцией грохнули выстрелы, а потом обратно пронесли двое носилок с неподвижными телами, накрытыми одеялами. На глазах Кобба эту процедуру немцы повторили еще дважды.

Город Визе, где произошел первый бой на пути ко Льежу в первый день вторжения, был разрушен не наступавшими войсками, не в горячке боя, а теми, кто оккупировал город после того, как наступление пошло дальше. В ответ на сообщение о стрельбе снайперов-бельгийцев 23 августа из-под Льежа в Визе был прислан германский полк. В эту ночь выстрелы в городе были слышны в Эйсдене, в городке в пяти милях по ту сторону голландской границы. На следующий день Эйсден затопил поток беженцев: их было четыре тысячи человек — все население Визе, за исключением расстрелянных и семисот мужчин и юношей, отправленных на работу в Германию. Угонять население на работы — что произвело заметный моральный эффект, особенно в Соединенных Штатах, — немцы начали в августе. Позже, когда Брэнд Уитлок, американский посланник, посетил то, что осталось от Визе, он увидел лишь пустые дома и почерневшие стены, «остатки руин, похожие на Помпеи». Не было ни единой живой души, не уцелело ни одной крыши.

В Динане, на Маасе, 23 августа саксонцы из армии генерала фон Хаузена вели с французами последний бой в битве за Шарлеруа. Фон Хаузен лично наблюдал «вероломство» бельгийских жителей, мешавших восстановлению мостов, что «совершенно противоречило международным правилам». Его войска набрали «несколько сотен» заложников — мужчин, женщин и детей. Пятьдесят человек были приведены из церкви, где шла воскресная служба. Генерал видел, как они, «тесно сбитые в кучу, сидели, стояли, лежали под охраной гренадеров. На их лицах были написаны страх, невысказанная боль, ярость и желание отомстить за горе, которое им причинили». Фон Хаузен, человек весьма чувствительный, ощущал, как от них исходила «неукротимая враждебность». Он был тем самым генералом, которому так неуютно показалось в доме одного бельгийца-аристократа, сжимавшего в карманах кулаки и отказавшегося беседовать с ним за обедом. В этой толпе в Динане фон Хаузен видел французского солдата с кровавой раной на голове, гордо и молча умиравшего и отказывавшегося от медицинской помощи. На этом чувствительный германский генерал прерывает свое повествование, умалчивая о дальнейшей судьбе жителей Динана. Их продержали на площади весь вечер, затем построили, мужчин по одну сторону, женщин — по другую. Они стояли на коленях, лицом друг к другу. Затем к центру площади промаршировали два отделения солдат, развернулись друг к другу спиной и стреляли по заложникам до тех пор, пока никого не осталось в живых. Было опознано и погребено шестьсот двенадцать убитых, включая Феликса Фиве, трех недель от роду.

После этого саксонцам дали волю грабить и жечь. Средневековая крепость, орлиным гнездом возвышавшаяся над городом на правом берегу реки и защищавшая его когда-то, глядела сверху на повторение средневекового варварства. Саксонцы покинули Динан, оставив его опаленным, выпотрошенным, разрушенным и пустынным. «Глубоко тронутый» этой картиной опустошения, совершенного его войсками, фон Хаузен покинул развалины Динана, твердо убежденный, что ответственность за все лежала на бельгийском правительстве, «разрешившем эту вероломную стрельбу на улицах, противоречащую международному праву».

У немцев была просто мания в отношении нарушений международного права. Однако они почему-то не замечали того, что само их присутствие в Бельгии являлось подобным нарушением, но виноватыми считали бельгийцев, протестовавших против него. Со вздохом долго испытываемого терпения аббат Веттерле, депутат рейхстага от Эльзаса, однажды признался: «Уму, сформировавшемуся в латинской школе, трудно понять германский склад ума».

Одолевавшая немцев мания складывалась из двух частей: что бельгийское сопротивление было незаконным и что оно организовывалось «сверху», бельгийским правительством, бургомистрами, священниками и иными лицами, которых можно отнести к «верхам». Сложенные вместе, эти две части приводили к логическому выводу, что германские репрессии — справедливы и законны, независимо от степени жестокости карательных мер. Расстрел одного заложника или убийство шестисот двенадцати человек и полное уничтожение города — во всем одинаково было виновато бельгийское правительство: таков был рефрен любого немца, от Хаузена после Динана до кайзера после Лувена. Ответственность должна «пасть на тех, кто подстрекал жителей нападать на немцев», — постоянно возражал Хаузен. Нет абсолютно никакого сомнения, настаивал он, что все население Динана и других районов было «враждебным — по чьему приказу? — только из-за желания остановить наступление немцев». А то, что народ мог быть настроен враждебно из-за желания остановить завоевателей без приказа «сверху», это в немецкой голове не укладывалось.

Призыв к сопротивлению им виделся во всем. Фон Клук утверждал, что объявления бельгийского правительства, предупреждавшие народ против враждебных действий, фактически являлись «подстрекательством гражданского населения стрелять во врага». Людендорф обвинял бельгийское правительство в том, что оно «систематически организует гражданское население для ведения войны». Кронпринц прибегал к той же теории, но в отношении сопротивления, оказанного французами. Он жаловался, что «фанатики» в районе Лонгви стреляли в нас «предательски и вероломно» через окна и двери из охотничьих ружей, «специально для этого присланных из Парижа». Если бы во время своих поездок наследный отпрыск получше познакомился с французской деревней, где ружье для охоты на зайцев по воскресеньям было такой же неотъемлемой частью домашних вещей, как и пара штанов, он бы сообразил, что для вооружения франтиреров незачем было высылать ружья из Парижа.

Поделиться с друзьями: