Автобиография
Шрифт:
Я готовился отбыть в Нью-Йорк. Легкий открытый экипаж стоял снаружи, у главных ворот, с погруженным на него моим дорожным чемоданом, кучер Барни сидел впереди с вожжами в руке. Было восемь или девять часов вечера, и уже стемнело. Я попрощался с собравшейся на парадном крыльце семьей, мы с Чарли вышли и уселись в экипаж. Мы заняли места позади кучера, на сиденье, которое являлось лишь временным приспособлением на время нашего пребывания и не было закреплено, – факт, о котором (весьма удачно для меня и для нерожденного племени Клеменсов) мы не были осведомлены. Чарли курил. Барни тронул кнутом коня. Тот неожиданно резко рванулся вперед. Мы с Чарли задом наперед вылетели через кормовую часть экипажа. В темноте красный бутон огонька на конце его сигары описал в воздухе кривую, которую я до сих пор вижу перед глазами. Это был единственный видимый предмет во всем сумеречном пейзаже. Я упал точно на макушку и простоял так какой-то момент, затем без чувств свалился на землю. Это было очень хорошее бесчувствие для человека, который не репетировал эту роль заранее. Там была булыжная сточная канава, и ее как раз ремонтировали. Моя голова стукнулась о ложбину, образованную сопряжением четырех булыжников. Ложбина эта была наполовину засыпана свежим песком, и он послужил неплохой подушкой. Моя нога не коснулась всех этих булыжников. Я не получил ни синяка, даже сотрясения мозга не получил. Со мной не произошло ровно ничего плохого. Чарли изрядно побился, но в своем беспокойстве обо мне практически этого не осознавал. Сбежалась вся семья, впереди – Теодор Крейн с бутылкой бренди. Он влил мне в рот столько, что я захлебнулся и закашлялся, но это не вывело меня из обморока. Об этом уж я сам позаботился. Было очень приятно слышать сочувственные реплики, которыми меня осыпали. Это был один из полудюжины счастливейших моментов моей жизни. Ничто не могло его омрачить – кроме того, что я избежал повреждений. Я боялся, что это рано или поздно откроется и укоротит мой визит. Я был таким мертвым грузом, что потребовались объединенные усилия Барни и мистера Лэнгдона, Теодора и Чарли, чтобы перетащить меня в дом, но это было сделано. Я оказался там. Я осознал, что это победа. Я находился в доме. Мне суждено было стать обузой на некоторое время – пусть и неопределенное, но, во всяком случае, на длительное, и в этом была рука Провидения. Меня усадили в кресло в гостиной и послали за семейным врачом. Бедняга, нехорошо было вытаскивать его из постели, но это была его работа, а я был слишком бесчувствен, чтобы протестовать. Миссис Крейн (добрая душа, она как раз гостила у нас в доме три дня назад, седая и красивая и все такая же сострадательная, как и прежде), так вот, миссис Крейн принесла бутылку какой-то огненной воды, чьим назначением было лечить ушибы. Но я-то знал, что мои только посмеются и поглумятся над этой субстанцией. Она налила мне ее на голову и размазала рукой, поглаживая и массируя, в то время как свирепое снадобье текло за шиворот и отмечало свой путь, дюйм за дюймом, ощущением лесного пожара. Но я был удовлетворен. Когда она устала, ее муж Теодор предложил, чтобы она отдохнула и позволила на время Ливи облегчать мою боль. Это было очень приятно. Если бы не это, я был бы просто обязан вскоре поправиться. Под действием ее манипуляций, продолжись они долее, я бы, вероятно, оставался без чувств и по сей день. Они были просто восхитительны, эти манипуляции. Настолько восхитительны, настолько чудесны, что даже смягчили жжение этого дьявольского правопреемника «Болеутолителя Дэвиса».
Затем приехал старый семейный врач и приступил к делу с научно-практических позиций – то есть организовал экспедицию в поисках ушибов, шишек и синяков и объявил, что таковых нет. Он сказал, что если я отправлюсь в постель и забуду свое приключение, то наутро буду в полном порядке – что было неправдой. Наутро я не был в порядке. Я не собирался быть в порядке и был далек от этого. Но я сказал, что нуждаюсь только в покое и что врач мне больше не нужен.
От этого приключения я получил три дня отсрочки, и это сильно помогло. Это продвинуло мое сватовство на несколько шагов. Последующий визит довершил дело, и мы обручились условно – условие состояло в том, что согласие дадут родители.
В приватной беседе мистер Лэнгдон обратил мое внимание на то, что я уже и сам заметил, а именно: что я почти совершенно неизвестный человек, что никто вокруг меня не знает, кроме Чарли, а он слишком молод, чтобы на него можно было полагаться в суждениях о людях; что я с другого конца континента и что только люди оттуда смогут дать представление о моем характере, в случае если он у меня имеется, – словом, он попросил справочный материал. Я предоставил адреса, и он сказал, что мы должны на время отложить наши старания и я могу уехать и ждать, пока он напишет тем людям и получит ответы.
В надлежащий срок ответы пришли. За мной послали, и у нас состоялась еще одно приватное собеседование. Я отослал его за справками к шести известным людям, среди которых было двое духовных лиц (эти были жителями Сан-Франциско), и вдобавок он сам написал кассиру банка, который в ранние годы был директором воскресной школы в Эльмире и хорошо известен мистеру Лэнгдону. Результаты оказались необнадеживающими. Все эти люди были откровенны до неприличия. Они не только отзывались обо мне неодобрительно, но были совершенно излишне и преувеличенно усердны в этом. Один священник (Стеббинс) и тот бывший директор воскресной школы (жаль, не могу вспомнить его имени) прибавили к своим обличающим показаниям убежденность, что меня похоронят в общей могиле с пьяницами. Это было одно из обычных долгосрочных пророчеств. Поскольку контрольный срок не устанавливался, то нельзя сказать, как долго этого надо ждать. Я жду до сих пор, и исполнение прогноза представляется таким же отдаленным, как и прежде.
Когда чтение писем было закончено, последовала долгая пауза, заполненная главным образом торжественной печалью. Я не мог придумать, что сказать. Мистер Лэнгдон явно был в таком же состоянии. Наконец он поднял свою красивую голову, впился в меня ясным и искренним взором и сказал:
– Что это за люди? Неужели у вас нет ни одного друга во всем мире?
Я ответил:
– Видимо, нет.
Тогда он сказал:
– Я сам буду вашим другом. Берите девушку. Я знаю вас лучше, чем они.
Вот так, драматически эффектно и счастливо, моя судьба была решена. Впоследствии, услышав, как я нежно, горячо и восхищенно говорю о Джо Гудмане, он спросил меня, где Гудман живет.
Я ответил, что на Тихоокеанском побережье.
Он сказал:
– Так, судя по всему, он ваш друг. Это так?
– Да, в самом деле, лучший в моей жизни.
– Так о чем же вы тогда думали? Почему не посоветовали мне обратиться к нему?
– Потому что он бы так же откровенно соврал, только в мою пользу. Другие приписали мне все грехи, Гудман приписал бы мне все добродетели. Вам же было нужно непредвзятое мнение. Я знал, что от Гудмана вы его не получите. Я действительно верил, что вы его получите от тех, других, и, возможно, вы его получили, но оно определенно оказалось менее комплиментарным, чем я ожидал.
Наша помолвка была назначена на 4 февраля 1869 года. Кольцо невесты было простым и из крупчатого золота. На внутренней его стороне была выгравирована дата помолвки. Годом позже я снял кольцо с ее пальца и подготовил к тому, чтобы оно послужило в качестве обручального, прибавив к имевшейся дате дату нашей свадьбы – 2 февраля 1870 года. С тех пор оно больше никогда не снималось, ни на минуту.
В Италии, год и восемь месяцев назад, когда смерть вернула угасшую молодость на ее милое лицо и она лежала, чистая и прекрасная, и выглядела так, как выглядела, будучи юной невестой, кольцо хотели снять у нее с пальца, чтобы сохранить для детей, но я не допустил такого святотатства. Оно похоронено вместе с ней.
В начале нашей помолвки стали приходить гранки моей первой книги «Простаки за границей», и она читала их вместе со мной. Она также их редактировала. Она была преданным, рассудительным и скрупулезным редактором с того дня и впредь, не считая трех-четырех месяцев перед смертью, – больше чем треть века.
Четверг, 15 февраля 1906 года
Продолжение «Биографии» Сюзи. – Смерть мистера Лэнгдона. – Рождение Лэнгдона Клеменса. – Пародийная карта Парижа
«Папа написал маме великое множество красивых любовных писем, когда был с ней помолвлен, но мама говорит, что я еще слишком молода, чтобы их видеть. Я спросила папу, что мне делать, потому что не знаю, как написать его «биографию» без его любовных писем, папа сказал, что я могу написать мамино мнение о них, и этого будет вполне достаточно. Поэтому я сделаю, как сказал папа, а мама говорит, что, по ее мнению, это прекраснейшие любовные письма из когда-либо написанных; она говорит, что любовные письма Готорна [142] к миссис Готорн гораздо слабее по сравнению с ними. Мама и папа собирались поселиться в Буффало, в пансионе, и дедушка сказал, что найдет им хорошие меблированные комнаты. Но потом он сообщил маме, что купил для них красивый дом и велел его красиво обставить, он также нанял молодого кучера Патрика Макэлиера и купил для них лошадь, и все это должно было ожидать их в полной готовности, когда они приедут в Буффало. Но он хотел сохранить это в секрете от «Малыша», как дедушка называл папу. Что это был за восхитительный сюрприз! Дедушка отправился в Буффало вместе с мамой и папой. И когда они подъехали к дому, папа сказал, что, по его мнению, хозяин такого пансиона должен запросить огромную цену с тех, кто хочет там жить. А когда секрет раскрылся, папа был в восторге сверх всякой меры. Мама рассказывала мне эту историю много раз, и я спрашивала, что сказал папа, когда дедушка поведал ему, что этот восхитительный пансион является их домом. Мама отвечала, что он был изрядно смущен и так восхищен, что просто не знал, что сказать. Примерно через полгода после того, как мама и папа поженились, дедушка умер; это был ужасный удар для мамы, и папа сказал тете Сью, что, по его мнению, Ливи никогда больше не улыбнется, – так была она убита горем. Ничто не могло бы повергнуть маму в большее горе, чем смерть дедушки, разве что с ним могла бы сравниться смерть папы. Мама помогала ухаживать за дедушкой во время его болезни и не оставляла надежды до последнего, когда действительно наступил конец».
142
Готорн, Натаниель (1804–1864) – один из первых и наиболее общепризнанных мастеров американской литературы, внес большой вклад в становление жанра новеллы в литературе романтизма.
Бесспорно, нет ничего столь поразительного, столь непостижимого, как женское терпение. Мы с миссис Клеменс поехали в Эльмиру примерно 1 июня помогать ухаживать за мистером Лэнгдоном. Миссис Клеменс, ее сестра (Сюзи Крейн) и я осуществляли весь уход за больным, день и ночь, в течение двух месяцев, до самого конца. Два месяца палящей, удушающей жары. Какую часть ухода осуществлял я? Моя главная вахта была с полуночи до четырех утра – около четырех часов. Моя другая вахта была с полудня, и, я думаю, это было всего три часа. Две сестры поделили между собой оставшиеся семнадцать часов из двадцати четырех, и каждая из них старалась великодушно и настойчиво обмануть другую, взяв на себя часть ее вахты. Я каждый вечер ложился спать рано и старался как следует выспаться к полуночи, чтобы быть способным к дежурству, но меня всегда постигала неудача. Я заступал на вахту сонный и оставался ужасающе сонным и жалким на протяжении всех четырех часов. Я и сейчас вижу себя, сидящего у той кровати в угрюмой тишине душной ночи, механически махающего пальмовым листом над осунувшимся лицом больного. Я до сих пор помню, как клевал носом, как на минуту впадал в забытье и опахало замирало в моей руке, и как я вздрагивал и просыпался в страшном шоке. Я помню все те муки моих стараний не уснуть, помню ощущение того, как медленно тянется время и как стрелки часов совсем не движутся, а стоят на месте. На протяжении всего бдения делать было нечего, только тихонько покачивать опахалом, и мягкость и монотонность самого этого движения меня усыпляла. Болезнью мистера Лэнгдона был рак желудка, и он был неизлечим. От него не существовало лекарства. Это был случай медленного и неумолимого разрушения. С большими промежутками больному давалась пена от шампанского, но больше никакого питания, насколько я помню.
Каждое утро, за час до рассвета, какая-то неизвестная мне птица затягивала грустное и монотонное пиликанье в кустарнике у окна. Никто к ней не присоединялся, она осуществляла эту пытку в полном одиночестве, и это добавляло мне тоски. Она не замолкала ни на минуту. Ничто за всю мою жизнь не доводило меня до большего исступления, чем завывания той птицы. Во время этого невыносимо муторного сидения я начинал поджидать рассвет задолго до того, как он наступал; я поджидал его, кажется, точно так же, как на необитаемом острове, вглядываясь в горизонт, ожидает спасения потерпевший кораблекрушение изгой. Когда блеклый свет пробивался сквозь оконные шторы, я чувствовал то, что, без сомнения, чувствует тот самый пария, когда на границе неба и моря появляются едва заметные проблески долгожданного корабля.
Я был здоров и силен, но я был человеком и подвержен человеческой слабости – отсутствию терпения. Однако ни одна из этих молодых женщин не была ни здорова, ни крепка, и тем не менее я никогда не заставал ни одну из них сонной или невнимательной, когда заступал на свою вахту, а между тем, как я уже сказал, они делили семнадцать часов дежурства каждые сутки. Это было удивительно и наполняло меня благоговением и восхищением, а еще – стыдом за свою непригодность. Разумеется, врачи умоляли сестер перепоручить дело профессиональным сиделкам, но они не соглашались. Простое упоминание об этом настолько их огорчало, что все уговоры вскоре окончательно прекратились.