Всех обожании бедствие огромно.И не совпасть, и связи не прервать.Так навсегда, что даже у надгробья, —потупившись, не смея быть при Вас, —изъявленную внятно, но не грознонадземную приемлю неприязнь.При веяньях залива, при закатестою, как нищий, согнанный с крыльца.Но это лишь усмешка, не проклятье.Крест благородней, чем чугун креста.Ирония – избранников занятье.Туманна окончательность конца.12 мая 1985Комарове
Дом с башней
Луны ещё не вдосталь, а заря ведьуже сошла – откуда взялся свет?Сеть гамака ужасная зияет.Ах, это май: о тьме и речи нет.Дом выспренний на берегу залива.В саду – гамак. Всё упустила сеть,но не пуста: игриво и ленивов ней дней былых полёживает смерть.Бывало, в ней покачивалась дрёмаи упадал том Стриндберга из рук.Но я о доме. Описанье доманельзя построить наобум и вдруг.Проект: осанку вычурного замкавенчают башни шпиль и витражи.Красавица была его хозяйка.– Мой ангел, пожелай и прикажи.Поверх кустов сирени и малины —балкон с пространным видом на залив.Всё гости, фейерверки, именины.В тот майский день молился ль кто за них?Сооруженье: вместе дом и островдля мыслящих гребцов средь моря зла.Здесь именитый возвещал философ(он и поэт): – Так больше жить нельзя!Какие ночи были здесь! Однакохозяев нет. Быть дома ночью – вздор.Пора бы знать: «Бродячая собака»лишь поздним утром их отпустит в дом.Замечу: знаменитого подвалатаинственная гостья лишь однанавряд ли здесь хотя бы раз бывала,иль раз была – но боле никогда.Покой и прелесть утреннего часа.Красотка-финка самовар внесла.И гимназист, отрекшийся отчая,всех пристыдил: – Так больше жить нельзя!В устройстве дома – вольного абсурдачерты отрадны. Запределен бредпредположенья: вдруг уйти отсюда.Зачем? А дом? А башня? А крокет?Балы, спектакли, чаепитья, пренья.Коса, румянец, хрупкость, кисея —и голосок, отвлёкшийся от пенья,расплакался: – Так больше жить нельзя!Влюблялись, всё смеялись, и стрелялисьнередко, страстно ждали новостей.Дом с башней ныне – робкий постоялец,чудак-изгой на родине своей.Нет никого. Ужель и тот покойник —незнаемый, тот, чей гамак дыряв,к сосне прибивший ржавый рукомойник,заткнувший щели в окнах и дверях?Хоть не темнеет, а светает рано.Лет дому сколько? Менее, чем сто.Какая жизнь в нём сильная играла!Где это всё? Да было ль это всё?Я полюбила дом, и водостокарезной узор, и, более всего,со шпилем башню и цветные стёкла.Каков мой цвет сквозь каждое стекло?Мне кажется, и дом меня приметил.Войду в залив, на камне постою.Дом снова жив, одушевлён и светел.Я вижу дом, гостей, детей, семью.Из кухни в погреб золотистой финкитак весел промельк! Как она мила!И нет беды печальней детской свинки,всех ужаснувшей, – да и та прошла.Так я играю с домом и заливом.Я занята лишь этим пустяком.Над их ко мне пристрастием взаимнымсмеётся кто-то за цветным стеклом.Как всё сошлось! Та самая погода,и тот же тост: – Так больше жить нельзя!Всего лишь май двенадцатого года:ждут Сапунова к ужину не зря.12–13 мая 1985Репино
О скромность холста, пока срок не пришел,невинность курка, пока пальцем не тронешь,звериный, до времени спящий прыжокнацеленных в близь, где играет звереныш.
С Майей Плисецкой
«Темнеет в полночь и светает вскоре…»
Темнеет в полночь и светает вскоре.Есть напряженье в столь условной тьме.Пред-свет и свет, словно залив и море,слились и перепутались в уме.Как разгляжу незримость их соитья?Грань меж воды я видеть не могу.Канун всегда таинственней событья —так мнится мне на этом берегу.Так зорко, что уже подслеповато,так чутко, что в заумии звенит,я стерегу окно, и непонятно:чем сам себя мог осветить залив?Что предпочесть: бессонницу ли? сны ли?Во сне видней что видеть не дано.Вслепую – книжки Блока записныея открываю. Пятый час. Темно.Но не совсем. Иначе как я этислова прочла и поняла мотив:«Какая безысходность на рассвете».И отворилось зренье глаз моих.Я вышла. Бодрый север по загривкутрепал меня, отверстый нюх солил.Рассвету вспять я двинулась к заливуи далее, по валунам, в залив.Он морем был. Я там остановилась,где обрывался мощный край гряды.Не знала я: принять за гнев иль милостьвалы непроницаемой воды.Да, уж про них не скажешь, что лизнулирезиновое облаченье ног.И никакой поблажки и лазури:горбы судьбы с поклажей вечных нош.Был камень сведущ в мысли моря тайной.Но он привык. А мне, за все века,повиснуть в них подробностью случайнойвпервой пришлось. Простите новичка.«Какая безысходность на рассвете».Но рассвело. Свет боле не иском.Неужто прыткий получатель вестиеё обманет и найдёт исход?Вдруг возгорелась вкрапина гранита:смотрел на солнце великанский лоб.Моей руке шершаво и ранимоотозвалась незыблемая плоть.«Какая безысходность на рассвете».Как весел мне мой ход поверх камней.За главный смысл лишь музыка в ответе.А здравый смысл всегда перечит ей.13–14 мая 1985Репино
Поступок розы
Памяти Н. Н. Сапунова
«Как хороши, как свежи…» О, как свежи,как хороши! Пять было разных роз.Всему есть подражатели на светеиль двойники. Но роза розе – рознь.Четыре сразу сгинули. Но главнойбыл так глубок и жадно-дышащ зев:когда б гортань стать захотела гласной, —рык издала бы роза – царь и лев.Нет, всё ж не так. Я слышала когда-то,мне слышалось, иль выдумано мнойбезвыходное низкое контральто:вулканный выдох глубины земной.Речей и пенья на высоких нотахне слышу: как-то мелко и мало.Труд розы – вдох. Ей не положен отдых.Трудись, молчи, сокровище моё.Но что же запах, как не голос розы?Смолкает он, когда она мертва.Прости мои развязные вопросы.Поговорим, о госпожа моя.Куда там! Норов розы не покладист.Вдруг аромат – отлёт ее души?Восьмой ей день. Она свежа покамест.Как свежи, Боже мой, как хорошислова совсем бессмысленной и нежной,прелестной и докучливой строки.И роза, вместо смерти неизбежной,здорова – здравомыслью вопреки.Светает. И на синеве, как рана,отверсто горло розы на окнеи скорбно чёрно-алое контральто.Сама ль я слышу? Слышится ли мне?Не с повеленьем, а с монаршей просьбойне спорить же. К заливу я иду.– О, не шути с моей великой розой! —прошу и розу отдаю ему.Плыви, о роза, бездну украшая.Ты выбрала. Плыви светло, легко.От Териок водою до Кронштадта,хоть это смерть, не так уж далеко.Волнам предайся, как художник милыйв ночь гибели, для века роковой.До берега, что стал его могилой,и ты навряд ли доплывешь живой.Но лучше так – в разгар судьбы и славы,предчувствуя, но знанья избежав.Как он спешил! Как нервы были правы!На свете так один лишь раз спешат.Не просто тело мёртвое качалосьв бесформенном удуший воды —эпоха упования кончаласьи занимался крах его среды.Вы встретитесь! Вы стоите друг друга:одна осанка и один акцент,как принято средь избранного круга,куда не вхож богатый фармацевт.Я в дом вошла. Стоял стакан коряво.Его настой другой цветок лакал.Но слышалось бездонное контральто,и выдох уст ещё благоухал.Вот истеченье поминальных сутокпо розе. Синева и пустота.То – гордой розы собственный поступок.Я ни при чём. Я розе – не чета.15–16 мая 1985Репино
Гряда камней
I
Как я люблю гряду моих камней,моих, моих! – и камни это знают,и череду пустых и светлых дней,из коих каждый лишь заливом занят.Дарован день – и сразу же прощён.Его изгиб – к заливу приниканье.Привадились прыжок, прыжок, прыжокна крайнем останавливаться камне.Мой этот путь проторен столько крат,так пристально то медлил, то парил он,что в опыт камня свой принёс каратмоих стояний и прыжков период.Гряда моя вчера была черна,свергал меня валун краеугольный.Потопная воды величинавал насылала, сумрачный и вольный.Чуть с ног не сбил и до лица досталвзрыв бурных брызг. Лишь я и многоводность.Коль смоет море лишнюю деталь,не будет ничего здесь, никого здесь.В какую даль гряду не протянуть —пунктир тысячелетий до Кронштадта.Кто это – Пётр? Что значит – Петербург?Века проходят, волны в пыль крошатся.Я не умею помышлять о том.Не до того мне. Как недавней рыбене занестись? Она – уже тритон,впервой вздохнувший на гранитной глыбе.Как хорошо, что жабрам и хвостуосознавать не надо бесконечность.Не боязлив мой панцирь, я расту,и мне уютна отчая кромешность.Ещё ничьи не молвили устанад непробудной бездной молодою:«Земля была безвидна и пуста,и Божий Дух носился над водою».Вдруг новое явилось существо.Но явно: то – другая разновидность,движенье двух конечностей егоприблизилось ко мне, остановилось.Спугнувший горб и перепонки лап,пришелец сам подавлен и растерян.Непостижимый первобытный взглядстрашит его среди сырых расщелин.Пришлось гасить сверканье чешуи,сменить обличье, утаить породу,и тьмы времён прожить для чепухи —раскланяться и побранить погоду.Ознобно ждать, чтобы чужак ушел,в беседе задыхаться подневольной,вернуться в дом: прыжок, прыжок, прыжок —и вновь предаться думе земноводной.
II
Как я люблю гряду моих камней,простёртую в даль моего залива, —прочь от строки, влачащейся за ней.Как быть? Строка гряды не разлюбила.Я тут как тут в едва шестом часу.Сон – краткий труд, зато пространен роздых.Кронштадт – вдали, поверх и навесу,словно Карсавина, прозрачно розов.Андреевский собор, опять пришёлк тебе мой взор – твой нежный прихожанин.Гряда: шаг, шаг, стою, прыжок, прыжок,стою. Вдох лёгких ненасытно жаден.Целую воду. Можно ли водычуть-чуть испить? – Пей вдоволь! – Смех заливапью и целую. Я люблю грядывсе камни – безутешно, но взаимно.Я слышу ласку сдержанных камней,ладонью взгорбья их умов читая,и различаю ощупью моейобличий и осанок очертанья.Их формой сжата формула времён,вся длительность и вместе краткий вывод.Смысл заточён в гранит и утаён —укрытье смысла наблюдатель видит.Но осязает чуткая рукаответный пульс слежавшихся энергий,и стиснутые, спёртые векатеплы и внятны коже многонервной.Как пусто это сказано: века.Непостижимость силясь опровергнуть,в глубь тайны прянет вглядчивость зрачка —и слепо расшибется о поверхность.Миг бытия вмещается в зазормеж камнем и ладонью. Ты теряешьего в честь камня. Твой недвижен взор,и голос чайки душераздирающ.Воздвигнув на заглавном валунесвой штрих непрочный над пустыней бледной,я думаю: на память обо мнеостанется мой камень заповедный.Но – то ль Кронштадт меня в залив сманил,то ль сам слизнул беспечный смех залива —я в нём. Над унижением моимбелеет чайка стройно и брезгливо.Бывает день, когда смешливость уст —занятье дня, забывшего про вечность.Я отрясаю мокрость и смеюсь.Родную бренность не пора ль проведать?Оскальзываюсь, вспять гряды иду,оглядываюсь на воды далёкость.И в камне, замыкающем гряду,оттиснута мгновенья мимолётность.
III
Как я люблю – гряду или строку,камней иль слов – не разберу спросонок.Цвет ночи, подступающей к окну,пустой страницей на столе срисован.Глаз дня прикрыт – мгновенье ока: тьма —и снова зряч. Жизнь лакомств сокрушая,гром дятла грянул в честь житья-бытья.Ночь возвращает зренью долг Кронштадта.Его объём над плосководьем волн —как белый профиль дымчатой камеи.Из ряда прочих видимостей вонон выступил, приемля поклоненье…Как я люблю гряду… – но я смеюсь:тону в строке, как в мелкости прибрежной.Пытается последней мглы моллюскспастись в затворе раковины нежной.Но сумрак вскрыт, разъят, прёодолёнсверканьем, – словно, к ужасу владельца,заветный отворили медальон,чтоб в хрупкое сокровище вглядеться.И я из тех, кто пожелал глядеть.Сон был моей случайною ошибкой.Всё утро, весь пред-белонощный деньзалив я озираю беззащитный.Он – содержанье мысли и окна.Но в полночь просит: – Не смотри, не надо!Так – нагота лица утомлена,зачитана сторонней волей взгляда.Пока залив беспомощно простёрвсе прихоти свои, все поведенья,я знаю, как гнетёт его присмотр:сама – зевак законные владенья.Что – я! Как нам залив не расплескать?Паломники его рассветной ранистекаются с припасами пластмасси беспородной рукотворной дряни.День выходной: день – выход на разбой.Поруганы застенчивые дюны,и побирушкой роется прибойв останках жалкой и отравной дури.Печальный звук воздымлен на устахзалива: – Всё тревожишь, всё неволишь.Что мне они! Хоть ты меня оставь.Моё уединение – моё лишь.Оно – твоё лишь. Изнутри заприпокрепче перламутровые створки.Есть время от зари и до зари.Ночь сплющена в его ужайшем сроке.Я задвигаю занавес. Бледнызалив и я в до-утренних кулисах —в его, в моих. Но сбивчивой волныбег неусыпен в наших схожих лицах.Меня ночным прохожим выдаёт,сквозь штор неплотность, лампы процветанье.Разоблаченный рампой водоёмзабыл о ней и предается тайне.Прощай, гряда, прощай, строка о ней.Залив, зачем всё больно, что родимо?Как далеко ведёт гряда камней,не знала я, когда по ней бродила.Май 1985Репино
«Тому назад два года, но в июне…»
Тому назад два года, но в июне:«Как я люблю гряду моих камней», —бубнивший ныне чужд, как новолюдье,себе, гряде, своей строке о ней.Чем ярче пахнет яблоко на блюде,тем быстрый сон о Бунине темней.Приснившемуся сразу же несносен,проснувшийся свой простоватый сонтак опроверг: вид из окна на осень,что до утра от зренья упасён,на яблок всех невидимую осыпь —как яблоко слепцу преподнесён.Для краткости изваяна округатак выпукло, как школьный шар земной.Сиди себе! Как помысла прогулкас тобой поступит – ей решать самой.Уж знать не хочет – началась откуда?Да – тот, кто снился, здесь бывал зимой.Люблю его с художником свиданье.Смеюсь и вижу и того, и с кемне съединило пресных польз съеданье,побег во снег из хладных стен и схем,смех вызволенья, к станции – сюда ли?а где буфет? Как блещет белый свет!Иль пайщик сна – табак, сохранный в грядке?Ночует ум во дне сто лет назад,уж он влюблён, но встретится навряд лис ним гимназистки безмятежный взгляд.Вперяется дозор его оглядкив уездный город, в предвечерний сад.Нюх и цветок сошлись не для того ли,чтоб вдоха кругосветного в концеочнулся дух Кураевых торговлина площади Архангельской в Ельцеи так пахнуло рыбой, что в тревогея вышла в дождь и холод на крыльце.Ещё есть жизнь – избранников услада,изделье их, не меньшее, чем явь.Не дом в саду, а вымысел-усадьбазавещана, чтоб на крыльце стоять.Как много тайн я от цветка узнала,а он – всего лишь слово с буквой «ять».Прочнее блеск воспетого мгновенья,чем то одно, чего нельзя воспеть.Я там была, где зыбко и невернопаломник робкий усложняет смерть:о, есть! – но, как Святая Женевьева,ведь не вполне же, не воочью есть?Восьмого часа исподволь. Забылазаря возжечься слева от лица.С гряды камней в презрение заливаобрушился громоздкий всплеск пловца.Пространство отчуждённо и брезгливовзирает, словно Бунин на льстеца.Сентябрь – октябрь 1987Репино
«Постоялец вникает в реестр проявлений…»
Постоялец вникает в реестр проявленийблагосклонной судьбы. Он польщён, что прощён.Зыбкий перечень прихотей, прав, привилегийисчисляющий – знает, что он ни при чём.Вид: восстанье и бой лежебок-параллелей,кривь на кось натравил геометра просчёт.Пир элегий соседствует с паром варений.Это – осень: течет, задувает, печёт.Всё сгодится! Пришедший не стал привередой.Или стал? Он придирчиво список прочтёт.Вот – читает. Каких параллелей восстанье?Это просто! Залив, возлежащий плашмя,ныне вздыблен. Обратно небес нависаньевоздыманью воды, улетанью плаща.Урождённого в не суверенной осанке,супротивно стене своеволье плюща.Золотится потатчица астры в стакане,бурелома добытчица рубит с плеча.Потеплело – и тел кровопьющих останкимим расплющил, танцуя и рукоплеща.Нет, не вздор! Комаров возродила натура.Бледный лоб отвлекая от высших хлопот,в освещенном окне сочинитель ноктюрнаграциозно свершает прыжок и хлопоки, вернувшись к роялю, должно быть: «Недурно!»говорит, ибо эта обитель – оплотодиноких избранников. Взялся откудаздесь изгой и чужак, возымевший апломбмолвить слово… Молчи! В слух отверстый надулорознью музык в умах и разъятьем эпохна пустых берегах. Содержанье недугане открыто пришельцу, но вид его плох.Что он делает в гордых гармоний чужбине?Тридевятая нота октавы, деталь,ей не нужная, он принимает ушибы:тронул клавишу кто-то, охочий до тайн.Опыт зеркала, кресел ленивых ужимки —о былых обитаньях нескромный доклад.Гость бормочет: слагатели звуков, ушли вы,но оставили ваш неусыпный диктант.Звук-подкидыш мне мил. Мои струны учтивы.Пусть вознянчится ими детёныш-дикарь.Вдоль окраины моря он бродит, и резоксилуэт его черный, угрюм капюшон.Звук-приёмыш возрос. Выживания средствомпрочих сирых существ круг широкий прельщён.Их сподвижник стеснён и, к тому же, истерзанупомянутым ветролюбивым плащом,да, но до – божеством боязливым. О, если бне рояль за спиной и за правым плечом!Сочинитель ноктюрна следит с интересомза сюжетом, не вовсе сокрытым плющом.Сентябрь – октябрь 1987Репино
Черемуха белонощная
«Мне дан июнь холодный и пространный…»
Мне дан июнь холодный и пространныйи два окна: на запад и восток,чтобы в эпитет ночи постоянныйвникал один, потом другой висок.Лишь в полночь меркнет полдень бесконечный,оставив блик для рыбы и блесны.Преобладанье прйзелени нежнойглавенствует в составе белизны.Уже второго часа половина,и белой ночи сложное пятнов её края невхожего павлинав залив роняет зрячее перо.На любованье маленьким оттенкомуходит час. Светло, но не рассвет.Сверяю свет и слово – так аптекарьто на весы глядит, то на рецепт.Кирьява-Лахти – имя вод окольных,пред-ладожских. Вид из окна – ушёлв расплывчатость. На белый подоконникбудильник белый грубо водружён.И не бела цветная ночь за ними.Фиалки проступают на скале.Мерцает накипь серебра в заливе.Синеет плащ, забытый на скамье.Четвертый час. Усилен блеск фиорда.Метнулась птицы взбалмошная тень.Распахнуты прозрачные ворота.Весь розовый, в них входит новый день.Ещё ночные бабочки роятся.В одном окне – фиалки и скала.В другом – огонь, и прибылью румянцапозлащена одна моя скула.5–6 июня 1985Сортавала
Черёмуха белонощная
Черемухи вдыхатель, воздыхатель,опять я пью настой её души.Пристрастьем этим утомлён читатель,но мысль о нём не водится в глуши.Май подмосковный жизнь её рассеяли сестрорецкий позабыл июнь.Я снегирем преследовала север,чтобы врасплох застать её канун.Фиалки собирала Сортавала,но главная владычица камнейещё свои намеренья скрывала,ещё и слуху не было о ней.И кто она? Хоть родом из черёмух —не ищет и чурается родства.Вдоль строгих вод серебряно-чернёныхиз холода она произросла.Я – вчуже ей, южна и чужестранна.Она не сообщительна в цвету:нисколько задушевничать не стала,в неволю не пошла на поводу.Рубаха-куст, что встрёпан и распахнут,ей жалок. У неё другая стать.Как замкнуто она, как гордо пахнет —ей не пристало ноздри развлекать.Когда бы поэтических намёковбыл ведом слог красавице моей, —ей был бы предпочтителен Набоков.А с челядью – зачем якшаться ей?Что делать мне? К вниманию маньякачерёмуха брезглива и слепа.Не ровня ей навязчивый менялазапретных тайн на мелкие слова.Она – бельмо в моих глазах усталыхи кисея завесы за окном:в её черте, в урочище русалокбыл возведён бледно-зелёный дом.Дом и растенье призрачны на склонегоры, бледно-зелёном, как они.Все здесь бледны, все зелены, но вскорепорозовеет с правой стороны.Ночного света маленькая убыль.Внутри огня, помоста на краю,с какой тоской: – Она меня не любит! —я голосом Сальвини говорю.Соцветья суверенные повисли,но бодрствуют. Кому она верна?Зачем не любит? Как её по-финскизовут? С утра спрошу у словаря.…Нет надобного словаря в читальне.Не утерпевшей на виду не быть,пусть имя маски остаётся в тайне —не Блоку же перечить и грубить.Записку мне послала Сортавала.Чья милая, чья добрая рукадля блажи чужака приоткрывалародную одинокость языка?Всё нежность, нежность. И не оттого лирастенье потупляет наготупред грубым взором? Ведь она – туоми.И куива туоми, коль в цвету.Туоми пу – дерево. Не легчеот этого. Вблизи небытияответствует черёмухи наречье:– Ступай себе. Я не люблю тебя.Ещё свежа и голову туманит.Ужель вся эта хрупкость к сентябрюна ягоды пойдет? (Туоменмарьят —я с тайным раздраженьем говорю.)И снова ночь. Как удалась мгновеньютакая закись света и темна?Туоми, так ли? Я тебе не верю.Прощай, Туоми. Я люблю тебя.7–9 июня 1985Сортавала