Человек для самого себя
Шрифт:
IV. Проблемы гуманистической этики
Наиболее очевидный аргумент против принципа гуманистической этики, утверждающий, что добродетель есть в сущности выполнение долга по отношению к самому себе, а грех – то же, что самоуродование, увечье, – заключается в том, что мы принимаем эгоизм за норму человеческого поведения, в то время как на самом деле целью этики должно бы быть искоренение эгоизма; то есть мы смотрим сквозь пальцы на внутреннюю греховность человека, которая может быть обуздана только страхом наказания и трепетом перед авторитетом. Аргумент может быть сформулирован и иначе: даже если человек и не порочен изначально, то разве он не ищет постоянно удовольствий, а удовольствия не противоречат ли принципам этики или, в крайнем случае, не безразличны ли к ним? Разве совесть не единственная действенная сила, заставляющая человека поступать добродетельно, и не утратила ли она своего места в гуманистической этике? Кажется, будто и вере не осталось в ней места; а разве вера – не необходимая основа нравственного поведения?
Все эти вопросы подразумевают определенные представления о человеческой природе и звучат как вызов любому психологу, который занимается проблемой человеческого счастья и соответственно содействующими достижению этой цели моральными нормами. В этой главе я попытаюсь рассмотреть эти проблемы в свете психоаналитических данных, теоретическое обоснование которых было дано в главе «Природа человека и его характер».
1. Эгоизм, себялюбие, своекорыстие
[59]
Люби ближнего твоего, как самого себя.
(Лев. 19, 18)
Современная культура вся пронизана табу на эгоизм. Нас научили тому, что быть эгоистичным грешно, а любить других добродетельно. Несомненно, это учение находится в вопиющем противоречии с практикой современного общества, признающего, что самое сильное и законное стремление человека – это эгоизм и что, следуя этому непреодолимому стремлению, человек вносит наибольший вклад в общее благо. Но учение, согласно которому эгоизм – это величайший грех, а любовь к другим – величайшая добродетель, чрезвычайно устойчиво. Эгоизм выступает как синоним себялюбия. Отсюда и альтернатива – любовь к другим, которая есть добродетель, и любовь к себе, которая есть грех.
Классическое выражение этот принцип обрел в кальвиновской теологии, согласно которой человек по сути своей зол и бессилен. Человек не может достичь никакого блага, опираясь на свои собственные силы или качества. «Мы не принадлежим себе», – говорит Кальвин. «Поэтому ни наш разум, ни наша воля не должны господствовать в наших мыслях и поступках. Мы не принадлежим себе; поэтому не будем полагать себе целью поиски того, что может быть целесообразно для нас, следуя лишь желаниям плоти. Мы не принадлежим себе; поэтому давайте, поелику возможно, забудем себя и все, что наше. Мы принадлежим Богу; а посему для Него будем жить и умирать. Ибо будет человек поражен губительной чумой, которая истребит его, если он будет слушать только свой голос. Есть только одно прибежище спасения: не знать или не хотеть ничего по своему усмотрению, а быть ведомым Богом, который идет пред нами» [60] . Человек не только должен осознавать свое абсолютное ничтожество, но и сделать все возможное, чтобы унизить себя. «Ибо я не то называю унижением, как вы думаете, что мы должны претерпеть лишение чего-либо… мы не можем думать о себе должным образом без крайнего презрения ко всему, что может быть оценено в нас как наше превосходство. Но унижение есть неподдельное, искреннее повиновение, смирение нашего разума, преисполненного чувством своей собственной ничтожности и нищеты; ибо таково есть неизменное изображение его в слове Божием» [61] .
Такой акцент на ничтожности и слабости человека подразумевает, что у человека самого нет ничего, достойного любви и уважения. Это учение основано на ненависти и презрении к себе. Кальвин недвусмысленно говорит об этом: он называет себялюбие «чумой» [62] . Если человек обнаруживает нечто, «что доставляет ему удовольствие в себе самом», он предается греху себялюбия. Ведь эта любовь к себе сделает его судьей других и заставит презирать их. Вот почему любить себя или что-нибудь в себе есть один из величайших грехов. Себялюбие исключает любовь к другим [63] и есть почти то же, что эгоизм [64] .
Взгляды Кальвина и Лютера на человека оказали громадное влияние на развитие современного западного общества. Они легли в основу того положения, согласно которому счастье человека не есть цель его жизни, но что человек есть лишь средство, придаток к иным, высшим, целям – либо всемогущему Богу, либо не менее могущественным светским властям и нормам, государству, бизнесу, успеху.
Кант, который выдвинул принцип, что человек есть цель, а не средство [65] , и который был, по-видимому, наиболее влиятельным мыслителем эпохи Просвещения, тем не менее тоже осуждал себялюбие. Согласно Канту, желать счастья – добродетельно, а хотеть счастья для себя самого – нравственно безразлично, ибо это есть то, к чему стремится человеческая природа, а естественные стремления не могут иметь положительной нравственной ценности [66] . Кант все-таки допускает, что человек не должен отказываться от притязаний стать счастливым; при определенных обстоятельствах забота о собственном счастье может даже стать его обязанностью – частично потому, что здоровье, богатство и подобное могут стать средством, необходимым для исполнения долга, частично потому, что недостаток счастья – бедность – может помешать ему исполнить свой долг [67] . Но любовь к себе, стремление к собственному счастью никогда не могут быть добродетелью. В качестве нравственного принципа стремление к собственному счастью «наиболее предосудительно, не потому, что оно ошибочно… но потому, что определяемые им мотивы нравственного поведения таковы, что скорее снижают и сводят к нулю его возвышенность…»{26}.
Кант различал эгоизм, себялюбие, philautia – себялюбие благоволения – и удовольствие от себя самого, себялюбие удовольствия. Но даже «разумное себялюбие» должно ограничиваться нравственными принципами, удовольствие от самого себя должно быть подавлено, и человек должен прийти к ощущению своего смирения перед святостью моральных законов [68] . Человек должен видеть для себя высшее счастье в исполнении своего долга. Реализация морального закона – а следовательно, достижение собственного счастья – возможна единственно в составе целого – нации, государства. Но «благоденствие государства» – a salus reipublicae suprema lex est{27} – не совпадает с благоденствием отдельных граждан и их счастьем [69] .
Несмотря на то что Кант питал, безусловно, большее уважение к неприкосновенности личности, чем Кальвин и Лютер, он отрицал за человеком право протестовать даже в условиях наиболее деспотического правления: протест должен караться смертью, если он несет угрозу суверену [70] . Кант видел в природе человека врожденную склонность к злу [71] , для подавления которой необходим моральный закон, категорический императив, чтобы человек не превратился в зверя, а общество не вверглось бы в дикий хаос.
В философии эпохи Просвещения стремление человека к собственному счастью находило больший отклик, чем у Канта, – например, у Гельвеция. В современной философии эта тенденция наиболее радикальное выражение нашла у Штирнера и Ницше [72] . Но хотя они занимают позицию, противоположную Кальвину и Канту, они тем не менее согласны с ними в том, что любовь к другим и любовь к себе не одно и то же. Любовь к другим они осуждали как слабость и самопожертвование, в противовес чему выдвигали эгоизм и себялюбие – которые они тоже путали между собой, не проводя между ними различия, – как добродетель. Так, Штирнер говорил: «Итак, решать должны эгоизм, себялюбие, а не принцип любви, не мотивы любви вроде милосердия, доброты, добродушия или даже справедливости – ибо iustitia тоже феномен любви, продукт любви; любовь знает только жертвенность и требует самопожертвования [73] .
Тот вид любви, который осуждается Штирнером, – это мазохистская зависимость, в которой человек сам себя превращает в средство другого для достижения им своих целей. Порицая эту концепцию любви, он, однако, не смог избежать формулировки, которая, будучи весьма спорной, преувеличивает этот момент. Разрабатываемый Штирнером позитивный принцип{28} противополагался им позиции, которой в продолжение столетий придерживалась христианская теология и которая была жива и в немецкой идеалистической философии, преобладавшей в его время, а именно стремлению покорить человека, чтобы он подчинился внешней силе и в ней нашел свою опору. Штирнер не был фигурой, равной Канту или Гегелю, но он обладал мужеством радикально противопоставить свою позицию идеалистической философии в той ее части, которая отвергала конкретного индивида в пользу абсолютистского государства, помогая тем самым последнему сохранять деспотическую власть.
Несмотря на многочисленные расхождения между Ницше и Штирнером, их идеи в этом отношении во многом совпадали. Ницше также не принимал любовь и альтруизм, считая их выражением слабости и самоотрицания. Согласно Ницше, потребность в любви свойственна рабам, неспособным бороться за то, чего они хотят, и потому стремящимся обрести желаемое через любовь. Альтруизм и любовь к человечеству становятся тем самым символом вырождения [74] . Сущность хорошей и здоровой аристократии состоит для Ницше в том, что она готова жертвовать массами людей ради осуществления собственных интересов, не испытывая при этом сознания вины{29}. Общество – это «фундамент и помост, могущий служить подножием некоему виду избранных существ для выполнения их высшей задачи и вообще для высшего бытия» [75] . Можно было бы привести еще немало цитат, в которых запечатлен этот дух презрения и эгоизма. Эти идеи часто интерпретировались как выражение сути ницшевской философии. Однако они никоим образом не представляют истинного смысла его философии [76] .