Что я любил
Шрифт:
— Вроде бы у нас все стало налаживаться, — пробормотал я. — Ну, в последнее время…
Эрика стояла не поднимая глаз. Хотя вес стал понемногу приходить в норму, ее юбка по-прежнему болталась на талии.
— Это потому, что я сдвинула нашу жизнь с мертвой точки. Ты же меня почти ненавидел. Теперь это прошло.
Эрика вздернула подбородок и улыбнулась.
— Мы… мы… мы… — Ее голос сорвался, и она засмеялась. — Вот видишь, сама не знаю, что говорю. Я позвоню тебе, когда доберусь.
Она почти рухнула вперед, уцепившись за меня обеими руками. Я всем телом ощутил ее прильнувшие ко мне маленькие груди и хрупкие плечи. Мокрое лицо уткнулось мне в шею. Но когда Эрика выпрямилась, она снова улыбалась, и вокруг глаз собрались морщинки. Я смотрел на родинку над верхней губой, потом потянулся и поцеловал ее прямо в родинку. Эрика тихонько засмеялась.
— А еще можно? — сказала она. — Так приятно!
Я поцеловал ее еще раз.
Когда она садилась в машину, стали видны ее ноги, так и не загоревшие за лето. Я вдруг понял, что безумно хочу раздвинуть их рукой, чтобы прикоснуться к коже на внутренней поверхности бедер. Горячая волна желания заставила меня содрогнуться. Хлопнула дверь машины. Все время, пока такси ехало по Грин-стрит, я стоял на тротуаре. Но вот машина скрылась за поворотом, я тоже повернулся и пошел в дом.
Правильно, сказал я себе, теперь ты ее хочешь. Не прошло и года.
Я в очередной раз убедился, как же хорошо Эрика знала меня.
В квартире почти ничего не изменилось. Кое-где на полках поредели ряды книг. В платяных шкафах стало попросторней. После того, как все было сделано и сказано, Эрика почти ничего с собой не забрала. Тем не менее я ходил по комнатам и видел только бреши на книжных полках, пустые вешалки, голый пол, на котором еще вчера стояли рядком ее туфли. Я чувствовал, что мне не хватает воздуха. Вот уже несколько месяцев я был готов к ее отъезду, но все это время мне даже в голову не приходило, что я буду испытывать то, что испытывал сейчас, — холодный, удушливый страх. Я пытался ухватиться за естественную закономерность происходящего: дескать, поделом мне, заслужил. Я мерил шагами квартиру, не пытаясь противиться ледяному отчаянью, все сильнее пережимавшему мне легкие. Чтобы слышать рядом человеческие голоса, я включил телевизор. Потом, когда не стало сил слушать, я его выключил. Так прошел час, потом другой. Я метался как встревоженная птица. К четырем часам пополудни эти метания совсем изнурили меня. Я продолжал ходить из комнаты в комнату, но уже помедленнее. В ванной я открыл шкафчик и долго смотрел на старую зубную щетку, которую Эрика не взяла с собой. Рядом стояла забытая губная помада. Я повертел ее в руках, открыл, выдвинул коричневато-красный столбик и пристально вглядывался в оттенок цвета. Закрутив помаду и надев обратно колпачок, я направился к письменному столу и убрал ее в заветный ящик. Вместе с ней я положил туда еще кое-что: черные носки Эрики и пару заколок, которые валялись на туалетном столике. Абсурдность моего вещевого склада была очевидной, но разве в этом дело? Сам факт, что я прибрал в ящик стола какие-то пожитки Эрики, подействовал на меня успокаивающе. К тому времени, когда пришел Билл, я уже мог держать себя в руках. Он просидел со мной дольше обычного, потому что наверняка почувствовал за моим внешним спокойствием панику.
Вечером Эрика позвонила. Голос в трубке звучал пронзительно и даже немного визгливо:
— Знаешь, когда я поворачивала ключ в замке, чтобы открыть дверь, я даже радовалась, но потом, когда вошла в квартиру, села, посмотрела по сторонам и подумала: "Господи, что же я натворила!" Ты не поверишь, Лео, я весь вечер смотрела телевизор, представляешь? Я же никогда не смотрю телевизор!
— Мне очень тебя недостает, — сказал я.
— Я понимаю.
Именно так она мне ответила. И ни слова о том, что она тоже скучает.
— Я, наверное, больше не буду звонить, — продолжала Эрика. — Лучше письма. Я буду писать тебе письма.
Первое письмо пришло уже к концу недели, длинное, полное бытовых подробностей: про купленный в новую квартиру хлорофитум, про дождь за окном, про поход в книжный магазин, про планы будущих лекций, которые она обдумывает. А еще она объясняла, почему предпочла именно письма:
"Факс и электронная почта делают слово голым. Я этого не хочу. Я хочу, чтобы у слова был покров, пусть хоть конверт, который каждый из нас должен снять, чтобы добраться до сути. Я хочу, чтобы между тем, что мы пишем, и тем, что читаем, было некое ожидание. Я хочу, чтобы мы были осторожны с тем, что скажем друг другу. Я хочу, чтобы разделяющее нас расстояние стало реальным и осязаемым. Давай попробуем очень-очень бережно записывать все, что с нами происходит, нашу повседневность, наши горести. Только в письмах я могу рассказать тебе о своем безумии, ведь то, что ты сейчас читаешь, — это не безумие. А на самом деле я с ума схожу без Мэта, я же на стену лезу. Письмо кричать не может. А телефон, увы, может. Сегодня я вернулась домой из книжного, выложила книги на стол, пошла в ванную за полотенцем, сунула его себе в рот, как кляп, чтобы соседей не путать, пошла в спальню, легла на кровать и выла, выла в голос, как сумасшедшая. Правда, сейчас я уже могу представить его себе живым, это хорошо, потому что весь прошлый год у меня перед глазами стояло только одно: каталка, на которой лежит его тело, и он, мертвый. Теперь, когда мы так далеко и между нами только эти письма, мы можем хотя бы попытаться вновь найти дорогу друг к другу. Целую тебя. Твоя Эрика".
Я в этот же вечер написал ответ. Так началась эпистолярная стадия нашего брака. Я свято соблюдал условия и не звонил ни разу, зато письма выходили длинными и подробными. Я писал о работе, о том, как дела дома, о том, что моему коллеге, Рону Беллинджеру, прописали новое лекарство от нарколепсии и теперь он ходит слегка осовевший, но, по крайней мере, не клюет носом на заседаниях кафедры, как раньше, и о том, что у Джека Ньюмана по — прежнему бурный роман с Сарой. Я писал о том, как Ольга, моя новая помощница по хозяйству, так рьяно оттирала кухонную плиту, что соскоблила указатели конфорок на панели, они попросту исчезли под движениями ее щеточки из стальной проволоки. И еще я писал, что места себе не нахожу с того момента, как понял, по-настоящему понял, что ее нет рядом. Я писал, она отвечала, так и повелось. Но ни я, ни она не знали, чего именно каждый из нас недоговаривает. Любую переписку непременно пронизывают незримые скважины, черные дыры недосказанного, и с течением времени я все настойчивее гнал от себя мысли о том, что в ненаписанных строчках писем, которые я исправно получал раз в неделю, могло быть мужское имя.
Месяц шел за месяцем, и я снова и снова поднимался по лестнице в квартиру Билла и Вайолет, где меня ждали с ужином. Едва день начинал клониться к вечеру, Вайолет звонила и спрашивала, приду я или нет, и я всегда говорил, что приду. Можно было гордо жевать хлопья с молоком или яичницу на собственной кухне, только зачем? Билл и Вайолет хотели обо мне заботиться, я им это разрешал, а пока они обо мне заботились, я пытался их разглядеть получше. Как узник, выползший на поверхность из подземелья после долгих лет тьмы и мрака, я никак не мог свыкнуться с тем, что в людях может быть так много жизни. Вайолет целовала меня, дотрагивалась до моих пальцев, она то брала меня за руку или под локоть, то обнимала. Смех ее звенел как-то пронзительно, а когда она ела, то чуточку стонала от удовольствия. Вместе с тем я вдруг начал замечать в ее поведении странные сбои, которых раньше не было. На пять — шесть секунд она словно бы уходила в себя и о чем-то или о ком-то с тоской думала. Стоя над кастрюлькой с соусом, она вдруг замирала с ложкой в руках, на лбу появлялась горькая морщинка, невидящие глаза, опущенные вниз, к плите, смотрели куда-то в одну точку, но потом она спохватывалась и снова принималась мешать соус. У Билла в голосе вдруг проступили хрипотца и звучность, которых я не помнил. Может, тому виной возраст, может, курение, но я вслушивался в эти незнакомые для себя модуляции и частые паузы с каким-то новым вниманием. Они придавали Биллу весомость, делая груз прожитых лет еще более ощутимым и почти осязаемым. Вайолет и Билл стали другими, словно их совместная жизнь сменила лад и из мажора перешла в минор. Может, это случилось из-за смерти Мэта. Может, из-за смерти Мэта я обратил внимание на эти перемены и увидел в наших друзьях то, чего не замечал прежде. А может, после того, как Мэта не стало, мой взгляд на мир просто не мог оставаться прежним.
Единственным, кого не коснулись изменения, был Марк. Он никогда не занимал особого места в моей жизни, так, симпатяга, закадычный дружок Мэта, но Мэта не стало, и он тоже как будто бы перестал для меня существовать. Но во время наших совместных вечерних трапез я вдруг начал обращать на него внимание. Он немного вытянулся, но не слишком. Несмотря на то что ему уже исполнилось тринадцать, он по-прежнему оставался круглолицым мальчуганом с мягкими детскими чертами, которые мне так нравились. Марк был необыкновенно хорош собой, но его милота заключалась отнюдь не в его внешнем облике. Она проистекала из выражения лица, в котором чувствовалась какая-то всепоглощающая незамутненная невинность, чем-то напоминавшая его тогдашнего кумира, молчальника Харпо, одного из братьев Маркс. За ужином Марк частенько передразнивал все его ужимки, фыркал, вылупливал глаза, читал вслух кусочки из "Харпо заговорил" или принимался петь "Славься, Фридония" из фильма "Утиный суп", в общем, валял дурака, но потом вдруг мог сказать, как ему жаль нью-йоркских бродяг, у которых нет крова над головой, какая бессмысленная штука расизм, какая жестокость — растить цыплят на убой. Ни на одну из этих тем он особенно не распространялся, однако, если речь заходила о несправедливости, его голос, все еще по-детски тоненький, чем-то трогал мое сердце, потому что в голосе этом звучала неподдельная жалость. Рядом с таким добрым, легким, как воздушный шарик, мальчуганом я сам становился легче. Я уже ждал встреч с ним и с изумлением обнаружил, что, когда он уезжает на выходные в Кранбери навестить мать, братика и отчима, мне его недостает.
Во время зимних каникул, незадолго до Рождества, которое Билл с Вайолет собирались праздновать в Миннесоте у стариков Блюмов, решено было устроить грандиозный день рождения Марка. На самом деле тринадцать ему исполнилось еще в августе, но Билл хотел организовать нечто вроде бар-мицвы, правда, без религиозной составляющей, а скорее как дань традиции. Эрика тоже получила официальное приглашение, но почла за лучшее не приезжать. Она написала мне, что собирается остаться на каникулы в Беркли. Я несколько недель ломал себе голову над тем, что же подарить Марку, и в конце концов остановился на шахматах. Попались просто замечательные: изумительной красоты доска и резные фигуры. Мне почему-то вспомнился отец, научивший меня этой игре. Насколько я знал, Марк никогда прежде шахмат в руки не брал, поэтому я с особым тщанием обдумывал сопроводительную записочку и составил несколько черновых вариантов. В первом я упомянул Мэта, во втором решил этого не делать и сочинил третий вариант, где все было коротко и по делу:
"Дорогой Марк! Поздравляю с прошедшим тринадцатилетием. Обучение пользованию подарком силами дарителя предполагается. Всегда твой дядя Лео".
Я искренне рассчитывал неплохо провести время на этом празднике. Я даже хотел этого, но оказалось, что я не в состоянии. Несколько раз я выходил в уборную, но отнюдь не по зову организма. Я просто хватался руками за раковину и делал несколько глубоких вдохов и выдохов, пытаясь взять себя в руки, чтобы через несколько минут снова вернуться к толпе гостей. Их пришло человек шестьдесят, но я знал далеко не всех. Вайолет металась от одного к другому, то и дело исчезая на кухне, где ее распоряжений ждали трое официантов. Билл с покрасневшими глазами слонялся по гостиной с бокалом, в который не забывал подливать. Голос его звучал несколько напряженно. Я поздоровался с Алом и Региной и поздравил Марка, который в своем парадном синем пиджаке, красном галстуке и серых фланелевых брюках выглядел на диво складно. Увидев меня, он заулыбался и полез обниматься, потом обернулся, чтобы поздороваться с престарелой скульпторшей Лизой Бокхарт.
— Знаете, я видел вашу работу в Музее Уитни, — поведал он этой шестидесятилетней даме. — Классная штука!
Лиза склонила головку набок, морщины у нее на лице сложились в широченную улыбку и стали еще глубже. Потом она наклонилась к Марку и крепко его поцеловала. Виновник торжества не покраснел, не отшатнулся. Без тени смущения он несколько секунд смотрел Лизе в глаза, а после направился к следующему гостю.
Я успел привязаться к этому мальчугану, а теперь он нравился мне все больше и больше. Но среди приглашенных было несколько бывших одноклассников Мэта. По мере того как я узнавал их, тупая боль, которую я постоянно носил в груди, превратилась в резкую и мучительную. Луи Клейнман за то время, что я его не видел, успел вырасти на целую голову. Он стоял в сторонке вместе с Джерри Лу, еще одним закадычным дружком нашего сына, и оба давились от смеха, разглядывая объявление о сексуальных услугах по телефону. Очевидно, кто-то из них подобрал эту бумажку на улице, потому что в правом верхнем углу темнел отпечаток каблука. Тим Андерсен, напротив, совершенно не изменился. Я вспомнил, что Мэт его всегда жалел, ведь в классе он был самым маленьким, самым бледным. Одышка не позволяла ему заниматься спортом. Я ни словом не перемолвился с Тимом, даже не смотрел на него, просто выбрал стул рядом с тем местом, где он стоял. Отсюда мне было слышно, как он дышит. Я не собирался его разглядывать, напротив, я повернулся к нему спиной и с незнакомым доселе чудовищным упоением вслушивался в его астматические хрипы. Каждый сиплый выдох для меня был подтверждением того, что рядом находится живой ребенок, пусть хилый, тщедушный, может быть даже больной, но все равно живой. Слушая хриплый жадный зов этой жизни, я обрекал себя на добровольную пытку. В тот миг вокруг было столько разных звуков: перебивающие друг друга голоса гостей, смех, звяканье ножей и вилок о тарелки, — но мне важен был только этот звук детского дыхания. Я бы все отдал, только бы подойти к Тиму как можно ближе и наклониться, чтобы мое ухо оказалось на уровне его губ! Но конечно же я этого не сделал и продолжал сидеть на своем стуле, сжав руки в кулаки и шумно сглатывая, чтобы хоть как-то унять захлестывающие меня волны отчаянья и ярости. И тут меня спас Дан.