Что за безумное стремленье!
Шрифт:
Вся моя родня играла в теннис. Отец много лет выступал на соревнованиях от графства Нортгемптоншир и как-то даже попал на Уимблдонский турнир. Мать тоже играла, но куда хуже и с умеренным энтузиазмом. Младший брат, Тони, был более увлеченным теннисистом – он успешно выступал на региональном соревновании юниоров и представлял свою школу. Сейчас верится с трудом, но в детстве я с ума сходил по теннису. Я все еще помню день, когда мама разбудила меня с утра пораньше и сказала мне (вот счастье!), что я могу не ходить сегодня в школу – мы едем на Уимблдон. Мы с братом часами просиживали перед кортами местного теннисного клуба, дожидаясь, когда дождь кончится и хоть какой-нибудь из кортов просохнет достаточно, чтобы мы смогли поиграть. Я играл и в другие игры (футбол, регби, крикет и т. д.), но без особого увлечения.
Религиозность моих родителей проявлялась довольно умеренно. У нас совсем не были приняты семейные молитвы, но в церковь родители ходили каждое воскресенье, и, когда мы с братом подросли, они стали брать туда и нас. Это была церковь общины протестантов-нонконформистов, конгрегации, как говорят в Англии, – солидное здание на Абингтон-авеню. У нас не было машины, и обычно мы ходили в церковь пешком, разве только иногда случалось подъехать на автобусе. Мама глубоко уважала пастора за добропорядочность. Отец одно время был церковным секретарем (то есть вел церковную документацию, связанную с финансами). Но мне не запомнилось, чтобы кто-то из родителей проявлял особую набожность. И, безусловно, их взгляды на жизнь нельзя было назвать узколобыми. Отец иногда играл воскресными вечерами в теннис, при этом мать предостерегала меня, чтобы я не рассказывал об этом другим членам конгрегации, потому что среди них наверняка есть такие, кто не одобрит столь греховное поведение.
Как водится у детей, я принимал все это как должное. На каком именно этапе своего жизненного пути я утратил свою детскую веру, точно сказать не могу, но, вероятно, это случилось около двенадцати лет – почти наверняка до того, как я вступил в переходный возраст. Не помню я и конкретных причин, побудивших меня к столь радикальной перемене мировоззрения. Помню только, как сказал маме, что больше не хочу ходить в церковь, и как заметно ее это расстроило. Могу предположить, что сыграли роль мое растущее увлечение наукой и довольно низкий интеллектуальный уровень пастора и его конгрегации, хотя я не уверен, что все сложилось бы иначе, если бы мне довелось познакомиться с более развитыми в культурном отношении христианскими конфессиями. Как бы то ни было, с тех пор я стал скептиком – агностиком с сильным уклоном в сторону атеизма.
Это не избавило меня от посещения богослужений в школе, особенно в пансионе, куда я поступил позже, – там ежедневно служили обязательную утреню, а по воскресеньям было целых две службы. На первом году в пансионе, пока у меня не начал ломаться голос, я даже пел в церковном хоре. Проповеди я выслушивал, но отстраненно; они даже забавляли меня, если не были слишком нудными. К счастью, они предназначались для школьников, а потому были обычно короткими, хотя чаще всего их основное содержание составляли моральные увещевания.
Не сомневаюсь (как будет ясно в дальнейшем), что эта утрата веры в христианское учение и растущие симпатии к науке сыграли ведущую роль в моей карьере ученого, не столько на бытовом уровне, сколько в моем выборе того, что я считал интересным и значительным. Я рано осознал, что в свете обстоятельного научного знания некоторых религиозных верований придерживаться затруднительно. Знание реального возраста Земли и палеонтологических данных не позволяет никому, кто наделен рациональным мышлением, верить в буквальную истинность каждой строчки Библии, как верят в нее фундаменталисты. А если часть библейского текста содержит явно ошибочные утверждения, то как можно по умолчанию считать, что остальное написанное там – истина? То или иное верование в эпоху, когда оно сложилось, могло не только давать пищу воображению, но и вполне согласовываться с тогдашним уровнем знаний. Однако факты, установленные наукой позже, могут продемонстрировать нелепость этого верования. Что может быть глупее попыток полностью основывать свое мировоззрение на идеях, которые, пусть в прошлом и казались правдоподобными, в наше время выглядят ошибочными? И что может быть важнее попытки найти наше истинное место во Вселенной, отделавшись от этих злосчастных пережитков древних верований? Очевидно, что некоторые тайны еще не нашли научного объяснения. Оставаясь необъясненными, они легко превращаются в заповедник для религиозных суеверий. Я видел задачу первостепенной важности в том, чтобы обозначить эти области необъяснимого и внести вклад в их научное познание, неважно, подтверждают ли научные объяснения существующее поверье или опровергают его.
Хотя я находил многие религиозные верования нелепыми (яркий пример – животные в Ноевом ковчеге), я часто оправдывал их, предполагая, что в их основе лежит какое-то рациональное зерно. Это порой приводило меня к необоснованным убеждениям. Так, из книги Бытия я знал историю о том, как Бог сотворил Еву из ребра Адама. Откуда могло взяться такое поверье? Разумеется, мне было известно, что между мужчинами и женщинами существуют – по крайней мере в некоторых отношениях – анатомические различия. Разве не естественно для меня было предположить, что у мужчин на одно ребро меньше, чем у женщин? Первобытный человек, знавший это, легко мог уверовать, что недостающее ребро пошло на создание Евы. Мне никогда не приходило в голову проверить, соответствует ли эта принятая по умолчанию гипотеза фактам. Лишь годы спустя, уже в студенчестве, я случайно проговорился своему приятелю, студенту-медику, о том, что, по моим представлениям, у женщин на одно ребро больше. Я был ошарашен, когда он не согласился, а возмутился и спросил, почему я так считаю. Когда я изложил свои соображения, он едва не свалился под стул от хохота. Я получил суровый урок: когда имеешь дело с мифами, не стоит особо стремиться их рационализировать.
Школьное образование я получил довольно стандартное. Долгое время я учился в Нортгемптонской грамматической школе. В четырнадцать я получил стипендию на обучение в школе Милл Хилл на севере Лондона. Это была публичная (в английском смысле этого слова, который подразумевает «частная») школа для мальчиков, где большинство учеников составляли пансионеры. Там когда-то учились мой отец и трое его братьев. К моему везению, в этой школе неплохо преподавали точные и естественные науки, и я получил основательную подготовку по физике, химии и математике.
К чистой математике у меня было отношение довольно обывательское – я интересовался главным образом результатами вычислений. Точная дисциплина строгой доказательности не влекла меня, хотя элегантность простых доказательств и нравилась мне. Не горел я любовью и к химии, которая в том виде, в каком ее тогда преподавали школьникам, походила скорее на кулинарную книгу, чем на науку. Гораздо позже, когда я прочел «Общую химию» Лайнуса Полинга [6] , она меня пленила. Но я до сих пор так и не попытался освоить неорганическую химию, а мое знание органической химии все еще весьма отрывочно. Школьная физика мне нравилась. У нас был курс медицинской биологии – один из шестых классов в школе был медицинским и готовил учеников к экзамену на степень бакалавра медицины, – но у меня не возникало и мысли узнать что-то о модельных животных учебной программы: дождевом черве, лягушке и кролике. Вероятно, я уже знал что-то понаслышке о менделевской генетике, но не помню, чтобы нам ее преподавали в школе.
6
Лайнус Полинг (1901–1994) – американский химик, лауреат Нобелевской премии по химии 1954 г., известный также своей борьбой за ядерное разоружение.
Я занимался – или меня заставляли заниматься – различными видами спорта, но ни один мне толком не давался, кроме тенниса. Последние два года обучения мне удалось побыть в школьной теннисной команде. После окончания школы я ощутил, что больше не получаю удовольствия от игры, так что я забросил теннис и с тех пор не играю.
В восемнадцать я поступил в Лондонский университетский колледж. К тому времени родители переехали из Нортгемптона в Милл Хилл, чтобы младший брат мог ходить в школу, не ночуя в пансионе. Я проживал дома, в колледж ездил автобусом и на метро – поездка в один конец отнимала у меня почти час. В двадцать один я сдал итоговый экзамен по физике с отличием второго класса [7] , а также дополнительно по математике. Преподавание физики было грамотным, но несколько старомодным. Теории атома нас учили по Нильсу Бору, чья концепция к тому времени (середина тридцатых) уже устарела. Квантовая механика почти не упоминалась вплоть до конца последнего курса, где на нее отводилось всего шесть лекций. В том же духе была и преподаваемая нам математика – она включала лишь то, что предыдущее поколение физиков считало полезным. Нам ничего не рассказывали, например, о собственных значениях или о теории групп.
7
По современной стобалльной шкале соответствует нашей четверке.
В любом случае, физика с тех пор изменилась до неузнаваемости. В те времена никто даже и не задумывался о квантовой электродинамике, не говоря уже о кварках или суперструнах. Так что, хотя я и получил подготовку по физике, то, чему меня учили, отошло в область истории науки, а мои теперешние познания в современной физике – на уровне журнала Scientific American.
После войны я самостоятельно освоил основы квантовой механики, но мне они так и не пригодились. Книги по этой теме в то время часто назывались «Волновая механика», и в библиотеке Кембриджского университета они стояли в разделе «Гидродинамика». Не сомневаюсь, что с тех пор многое изменилось.
Получив степень бакалавра наук, я занялся исследовательской работой в Университетском колледже, под руководством профессора Эдварда Невилла да Коста Андраде; деньгами мне помогал дядя, Артур Крик. Андраде дал мне самое унылое задание, какое только можно вообразить, – определить коэффициент вязкости воды под давлением, при температуре от 1000 до 1500 °C. Жил я на съемной квартире неподалеку от Британского музея – вдвоем с бывшим одноклассником, Раулем Колинво, который учился на юридическом.