Чужая луна
Шрифт:
— Известное дело, белая. Она тогда в генеральских каютах жила. Мы ее на третий день нашли. Изголодалась, до людей вышла. Три дня где-то в машине пряталась. Мы когда ее увидели, даже не сразу поняли, что оно такое: не то енот, не то выдра, не то какаясь неведомая науке тварь. Это уже что! Отмыли, причесали, стала хоть на собаку похожа.
— Зизи! — позвал Слащёв.
Собачка вильнула хвостом и недоверчиво подняла голову.
— Вроде она, — неуверенно сказал он. — Все же та белая была.
— Чтоб белая была, на нее сколько надо было мыла извести. А нам с прошлого года совсем его не выдавали. Да вы не сомневайтесь, ваше превосходительство, она это. Она! — Василий подергал за веревку, и собачка подошла к нему. — Ну, Люська, покажи господам свои фокусы!
Он сделал вид, что что-то из кармана извлекает. Собачка проследила за движением его руки и завиляла хвостом.
— Ну, давай, Люська! Предъяви свои таланты! — и Василий вдруг запел: — Тра-ля-ля! Тру-лю-лю!.. Ну, Люська!
И собачка встала на задние лапы и стала кружиться.
Закончив танец, собачка преданно стала смотреть на Василия. Тот достал из кармана заранее припасенный крохотный кусочек сахара и поднес его собачке на ладони. Она слизнула сахар, удалились под стол и там тихо им захрустела.
— Мы тут по проливам мотались, из Константинополя в Бизерту и обратно. А сейчас слух прошел, что последним рейсом в Бизерту идем, там все наши корабли французам передадим. Все! Кончается наш Российский флот! Что с нами будет, никто ничего не говорит. Мы-то ладно. Мы — люди, как-то выживем. А Люська, тварь добрая, но бессловесная, пропадет. Я и подумал: вашей дочке утеха будет!
Слащёв озадаченно смотрел на грязную лохматую блошливую собачку. Она тоже словно почувствовала, что решается ее судьба, внимательно, не мигая, смотрела на Слащёва. Он даже усмотрел в ее глазах немую собачью надежду.
— Ну, спасибо! — поблагодарил Слащёв Василия, тем самым коротко определив будущее собачки. И, обернувшись, крикнул в дом: — Пантелей! День на дворе, а ты дрыхнешь, старый разбойник!
— Мог бы и потише, — донесся из глубины дома голос Нины: — Марусю разбудишь.
— Солдатская дочь! Надо приучать ее к звукам канонады! — отшутился Слащёв.
В двери появился заспанный Пантелей.
— Чего изволите, ваше пре… тьфу, ты!.. Яков Лексадрыч?
— Изволю приказать тебе эту собаку привести в первозданный вид: помыть, побрить, блох вывести, одеколоном сбрызнуть и только после этого представить ее Марии Яковлевне.
— Кому? — не понял Пантелей.
— Дочери моей! Маруське, Марии Яковлевне. Запомни также, собачку звать Зизи!
— И придумають такое: Зизи, Жужу! Не, свет з ума сдвинувся! У той генеральши, шо на «Твери», тоже Зизи. Так та хоть красива была! — принимая в руки веревку с собачкой, ворчал Пантелей. — Ще надо у Барона спросить, чи пондравится ему така соседка?
И Пантелей удалился куда-то в конец двора, Зизи покорно пошла за ним.
Внезапно что-то вспомнив, Слащёв поднял глаза на Мустафу:
— Извините за допущенную оплошность! — сказал он. — Вы не станете возражать против прибавления в моем семействе?
Мустафа улыбнулся:
— Меня с молодости приучили не возражать генералам.
Василий посмотрел на Мустафу, на Слащёва:
— Прошу прощения, если что не так. Собачка-то наша, российская.
— Все так! — твердо сказал Слащёв. — Этот вопрос закрыт.
— Пойду! — Василий поднял глаза на Слащёва. — Не знаю, свидимся ли еще когда?
— Земля круглая, Василий. Может быть, когда-нибудь где-нибудь наши дороги пересекутся? Буду рад снова тебя видеть. Спасибо тебе за все. Ты спас мне дочь. Этого я до смерти не забуду, — последние слова Слащёв произнес глухими голосом и внезапно отвернулся. Понемногу сдавали нервы у генерала.
Затем они проводили Василия к калитке. Там еще раз попрощались. И долго глядели ему вслед, пока он не скрылся за поворотом.
Шло время. Отшумели зимние дожди. Слащёв уже почти совсем забыл о своем письме.
Но в один из ранних весенних дней к его дому пришел Мустафа. Слащёв увидел его светящееся радостью лицо.
— Вам письмо, генерал! — и протянул Слащёву небольшой конверт. — Чувствую, в нем хорошие для вас новости.
Слащёв тут же, на пороге, разорвал конверт. На четвертушке бумаги мелким экономным почерком в нем от руки было написано:
«Генерал-лейтенанту Слащёву-Крымскому.
Милостивый сударь! Ознакомившись с содержанием Вашего к нам обращения и отдавая отчет в исключительно тяжелом положении, в котором оказалась Армия и беженцы, Бюро политического объединения считает своим долгом с решительностью настаивать на мысли о необходимости в переживаемый момент общественного и индивидуального единения организаций, групп и отдельных лиц, представляющих антибольшевистскую Россию. Не отрицаю вместе с тем возможности ошибок, неизбежных во всяком, а тем более в исключительно трудном деле.
Прошу принять уверения в моем совершенном уважении и преданности. Юренев».
Слащёв даже не сразу понял, что это ответ на его письмо. О чем оно? На какой мысли с особой решительностью настаивал господин Юренев?
И он понял: эти господа политические деятели не читали его письма. А если и прочитали, то не вникли в его смысл. У него и у них были разные взгляды на происходящее. Даже здесь, заброшенные в чужие края, они продолжают настаивать на войне до победного конца. Но кто их поддерживает? Кого и каким способом привлекут они в свои ряды, кто согласится встать под их знамена? Об этом он и написал им. Не буквально, но суть была в этом.
А в ответ — пустота.
— Похоже, вы опять кому-то понадобились, господин генерал? — осторожно спросил Мустафа, — Что, опять война?
— Без меня, — ответил Слащёв и порвал письмо. Поискал, куда бы бросить обрывки, но ничего не нашел и сунул их в карман. И снова повторил: — Теперь уже без меня.
Глава двенадцатая
После возвращения из Галлиполи Врангель стал едва ли не ежедневно отправлять туда суда с остальными подразделениями Первого армейского корпуса. За неделю все двадцать шесть тысяч человек частично (в основном семейный высший командный состав, а также женщины, старики и дети) разместились в городе. Но основная часть солдат и офицеров, прихватив на французских складах в Галлиполи многоместные палатки, отправились в «долину роз и смерти». Лишь Барбович со своим уполовиненным махновцами корпусом поставил палатки и вырыл землянки неподалеку от основного лагеря, но все же отдельно.
Он и здесь, как и в России, дорожил своей самостоятельностью и авторитетом, стремился быть для своих казаков «отцом-командиром». Но общей дисциплине подчинялся. И в городе, в штабе корпуса, держал двух конных связных. Коней выменяли в окрестных турецких селах.
Еще не успел корпус до конца разместиться, еще не все палатки были поставлены и обжиты, как в лагерь прибыл подполковник Комаров, состоящий при штабе корпуса переводчиком. В его обязанности входило поддерживать постоянную связь с французским оккупационным командованием в Галлиполи.