Цветные ветра
Шрифт:
Голубой снег падает. Голубые деревья растут.
Вскочил шаман. Заплясал шаман. Завыл шаман. По всей заимке – как десять троек промчалось.
Бегут русские, спешат к загону.
Заметили духи шамана. Увидал их, полетел над тайгой шаман Апо.
А-а-а?… Поймал глазами моими, поймал, где духи были! Когда киргизов русские убивали – вы каким мясом обжирались? Зачем сейчас шаману явились? А-а-а!…
Пляшет в священной пене шаман. Руками бьет – нет бубна. Тело содрогается, потрясает, нет на теле бубенцов, нет на теле железа, нет плети.
– Бить буду! Железом гонять буду!…
Нечем бить – нет железа, нет плети. Улетают духи на малиновогривых конях.
Русские у двери хохочут широко:
– Завертелся!…
– Орет-то, как бугай весной!…
– А нос-то в пене!
– Во-от лешак!…
На плечах у русских снег, шапки снежные, широкие. И голоса как таежные сугробы. Й лохматы из собачьих шкур дохи.
– Спятил!…
– Каюк!…
– Получил кабинетские земли?
– Захотели, собаки?
– Земель всем!… С большаками воевать!
И комлал до вечера шаман – до вечера хохотали мужики. Приходили и уходили, а смех метался у дверей плотно и неустанно, как снег.
Вечером ушли – привезли в заимку пойманных офицеров. Было их пятеро. Все без погон, без шапок. Уши у них отморожены.
Один молоденький, прижимая руки к ушам, плакал и кричал:
– Граждане! Мы же сочувствуем!… мы вполне… случайно!…
Рыжебородый Наумыч орал:
– Верна!… Усе вы, стервы, сочувствуете, усе! Бить вас, стервей поганых!…
В избе заседал штаб. Ревели на улице полозья. Никитин верхом объезжал отряды, а за ним мальчонка охлябью догонял и кричал:
– Дяденька Микитин, у штабу старики просют! Дяденька!
Было мальчонке весело, свистал он, колотил лошадь кнутом по ушам.
Старик с тающими глазами и с бородой, похожей на ком грязи, сказал:
– Делов многа… Атамановцы с города наступают… Пять волостей соединилось, к нам идут. Чево тут на офицеров смотреть?
– Опять народ требует, народу надо!
Штаб вынес постановление: “Расстрелять”.
Офицеров повели в тайгу. Торопливо, не оглядываясь, увязая в снегу, шли офицеры.
Плотно сбившись, с винтовками наперевес, позади мужики.
Гикали мальчонки. Громко кричали мужики. На назьмах, поджав хвосты, рвали труп теленка тощие собаки.
У самой опушки заметили на дороге к тайге мчащуюся кошеву.
– Ефимыч! – крикнул мальчонка.
И, перебивая друг друга, радостно отозвались мужики.
– Листрат Ефимыч! Едет!…
– Смолин!… Едет!
Тряслись по кошеве алые, зеленые лошади, и снег был над ними, под ними – атласно-голубой.
– Ефимыч!
– Батюшка!
И один из мужиков радостно крикнул офицерам:
– Бяги! Некогда с вами тут!
Офицеры, пригибаясь, царапая руками снег, побежали.
Мужики выстрелили. Офицеры осели в снег.
Махая винтовками, с гиканьем понеслись мужики к кошеве. Шарахнулись лошади, фыркнули и, изгибая в дугу потное тело, свернули и помчали кошеву сугробами.
Поднялся в кошеве Калистрат Ефимыч в бараньем черном тулупе. Махая шапкой, кричал:
– Шеснадцать волостей. Шеснадцать, хрещены, за советску власть!
Жарко и душно в штабе. Пахнет овчинами, сосновыми дровами.
Распахнув тулуп, в полушубке, затянутом зеленой опояской, в красных пимах-валенках, густо говорит Калистрат Ефимыч:
– На съезду Советов шеснадцати волостей, одна не хочет – расстрелять приказал усю.
Никита вскочил:
– Прошу слова!… Не уполномачивал!
Закричали со двора мужики:
– Обождь, Микитин, обождь! Дай Листрату!
– Дуй, Листрат, правильно!…
Широкий, как стол, тулуп. Воротник курчавый, мокрый, борода синяя оттаивает – каплет.
– Усех делегатов расстреляли – не дерзай, коли всем миром идем.
– Пра-авильна!…
– Не лезь!…
– Атамановцы с городов идут. Полки! Тьма-тьмущая, надо и нам сбирать. У те как, Микитин, сбираешь?
– Побьем!
– Крой!
– Усех порежем!
Злятся, трясутся стены избы. Земля на дворе обжигает черные зубы, люди на зубах у ней как пена.
Гудит, ширится в духоте резкий голос Никитина:
– Товарищи!… Ячейка протестует!… Товарищи, надо!…
– Чаво там, Листрат, дуй, бей на нашу голову!!
Мокрый бараний тулуп в дверях. На крыльце. Как бревно – над головами голос:
– Шеснадцать волостей в полку!… Колчаковскую, значит, армию бить.
– О-о-о!…
– Валяй, Листрат!… Валяй!…
У ворот в шали и в шубе – женщина. Липнет по воротам бледно-малиновый снег. Комья его, как цветы, – на земле.
– Настасья? – спросил Калистрат Ефимыч. – Аль нет? Тебе чего тут?
Темное, сухое, как старое дерево, лицо. Руки под тулупом шарятся. Наумыч сказал:
– Гости к тебе, Ефимыч, Гриппина.
Расталкивая снег, мечась телом, закричала Агриппина:
– Антихристы, христопродавцы! Чтоб вам ни дна ни покрышки… провалиться вам в преисподнюю, душегубы! Будь вы прокляты!
Наумыч, махая галицами, смеялся.
– Пойдем в избу, – сказал Калистрат Ефимыч, – нечо улицу срамить.
А в темных сенях зазвенели металлически ее руки.
Взвизгнул Наумыч:
– Листрат, берегись… режет!…
Мяли темноту трое.
Тыкал топор по стене. Темнота вилась и билась в крике бабьем:
– Грех… на душу, владычица Абалатская!… Душегуба, разбойника!
– Убью!…
…Рыжебородый Наумыч притащил Агриппину к загону, где заперли шамана, втолкнул ее и разозленно сказал:
– Резаться, курва? Мы те научим!
Потрогал труп шамана, перевернул вверх лицом и, сложив ему руки крестом, сказал:
– Поди, какой ни есть, а поп. Царство небесное!
Плакала у кровати Настасья Максимовна. Грудь как сугроб, а глаза – лед ледниковый.
– Решат так тебя, Листратушка. Не один, так другой!… Кабы не Наумыч, кончила бы она тебя, Гриппина-то.