Девушка пела в церковном хоре
Шрифт:
Наш командир вежливо отказался от идеи устроить обед с музыкой для офицерства. Он вместо этого устроил театр для всей команды. Причем театр такой, как положено – то есть вечерний.
Я давно устал следить за логикой адмиральских приказов: то эскадра стоит с затемненными огнями и спущенными противоминными сетями, то это все оказывается ненужным. Ходили слухи, что сторожевые корабли, в основном миноносцы, встречались в море с непонятными судами, и почему бы не с японскими разведчиками, а потом разведчики куда-то испарялись, бдительность ослабевала… Так или иначе, в пронесшемся по кораблям вихре праздников адмиралом было разрешено почти все: ход катеров и шлюпок ночью, игры прожекторов и даже головокружительный сюрприз, ждавший нас под занавес театра.
Праздник надо выстрадать. И вот наш старый крейсер вымыли от ватерлинии до клотика, и вот выскребли все палубы, притащили с берега гирлянды свежей зелени. Еще оттуда же, прямо с плантации, привезли целую шлюпку ананасов (обошлось это кому-то из офицеров в жалкие десять франков, причем ананасов дали бы за эту сумму еще, просто в шлюпку больше не помещалось).
Тут я внес в праздник свой вклад, пообщавшись с самым большим человеком на крейсере – коком. Это тот, кто может подарить понравившемуся моряку аккуратно распиленную мозговую кость, остается только выложить содержимое на кусок хлеба и присыпать солью… я, впрочем, таковой у него не просил. Это он просил моего совета.
– Я их, проклятых, резал как арбуз, вашбродь. Но вышло некрасиво. Корочка колючая. Меж зубов застревает. А на берегу я ел чистые такие ломти…
– Смотрите, как это делают темноликие береговые жители. Нужен острый нож, прежде всего.
– Не порежьтесь, вашбродь, мои ножи острее некуда.
– Я только покажу. Они сначала снимают эту золотую шкурку, целиком, вот – остаются такие оспины как бы. Потом проделывают по спирали полудюймовые канавки, быстро и легко, и все эти темные вмятины уходят с вот такими полосками мякоти, они годятся на сок… Вот вам голый ананас. А теперь на ломти – и в котелки, что ли, или еще куда-то.
– Куда положить, найдем. Знатно они в соке плавают. По уши просто.
Этого десерта хватило на всю команду. Загадочным образом на борту возникли также веселящие напитки, но никто не пришел от них в безумное состояние, не считая вестовых, допивавших бутылки за нашим ужином. И даже вестовые вели себя при этом тихо и смиренно, потому что…
Потому что начался вечер, среди бешенства красок заката, с бури и натиска пятерки мичманов (не помню, с какого корабля). Мичманы, усевшись над всей командой на украшенном гирляндами мостике, врезали на своих мандолинах что-то такое яростное, что мне вспомнилась инструкция великого Тосканини своему оркестру: вот это надо играть весело, так весело, чтобы все заплакали. Продолжили в том же духе, один номер, другой, третий.
И тут на мостик поднялся со своим инструментом, крадучись, хитро улыбаясь с оглядкой на офицерство, наш знаменитый балалаечник Евсеев, возможно – не совсем трезвый. Он, кажется, хотел победить мичманов по части ярости и напора – но победы не было, потому что ребята перемигнулись, попали в тональность и поддержали неожиданного интервента своим маленьким оркестром.
А потом один мичман призывно поднял руку, указывая на сплющенный апельсин солнца, тонувшего на горизонте среди аквамариновой зелени и расплавленного золота облаков – и второй заиграл начальные звуки Torno Sorento.
Ансамбль поддержал. Евсеев хитро улыбнулся – вы думали, я, лапотник, эту песню не знал? – и выдал свою трель с абсолютной точностью, вписавшись в оркестр с легкостью, с которой раньше сделали то же мичманы.
Так мы проводили солнце этого дня.
А дальше была печаль.
Если вы не поняли: Лебедев превратил отмытую палубу в партер, а один из мостиков – в сцену. И когда на нас обрушился закат, когда корабли в гавани и домики на набережной засветились огнями, и этот фейно-золотой мир отразился в качающейся воде – на сцену дали свет.
Дал его, конечно, Перепелкин, точнее – подготовил заранее, к моменту, когда он сам, в белом и невесомом, выйдет к металлическому поручню, возвысившись над партером.
– Скоро год, как с нами нет нашего замечательного Антона Павловича Чехова, – сообщил белый Перепелкин партеру. – Что бы он, интересно, сказал, если бы узнал, что отрывки его пьес играют на нашем крейсере на той стороне земного шара? И вот вам звезда сцены, прекрасная Вера Николаевна Селезнева!
Она призраком засияла у поручней. Партер вздохнул в едином порыве.
Сестры милосердия не зря одеты почти в монашеское платье, в госпитале это очень уместно. У них закрыты шея, плечи, волосы – все, кроме овала лица. Они обязаны так ходить и на берегу. Но если спектакль…
У меня перехватило горло – к поручням выплыла фигура в светлом платье, с нимбом золотых волос, нежно приподнимаемых теплым ветром. Она повернулась к Илье и заговорила таким же, как у него, сильным сценическим голосом…
И через несколько секунд я понял, что ее прекрасная буква «р» не то чтобы куда-то делась – она тут была, раскатываясь над палубой, но она как бы потеряла смысл и значение, потому что смысл был весь в этих строчках:
– Что вы со мной сделали, Петя, отчего я уже не люблю вишневого сада, как прежде. Я любила его так нежно, мне казалось, на земле нет лучше места, как наш сад.
– Вся Россия наш сад, – немедленно отозвался Илья, гремя хорошо поставленным голосом. – Земля велика и прекрасна, есть на ней много чудесных мест.
Я скосил голову на лица людей: кажется, все ощущали то же, что и я, – происходит нечто важное, полное вторых и третьих смыслов. Потому что мы были в одном из самых чудесных мест земли; потому что между Ильей и Верой летали искры, то, что они говорили, было для них невероятно важно.
– Подумайте, Аня, – сказал ей, с яростью выговаривая каждое слово, Илья, – ваш дед, прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами, и неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов…
Матросские лица среди красных точек самокруток: а это были те самые живые души, или внуки таковых, эти хорошо понимали, о чем говорят две светлые фигуры на мостике.
– Владеть живыми душами – ведь это переродило всех вас, живших раньше и теперь живущих, так что ваша мать, вы, дядя уже не замечаете, что вы живете в долг, на чужой счет, на счет тех людей, которых вы не пускаете дальше передней…
Электрическая дрожь от двух исполнителей передается партеру. Торжество прожекторов, заливающих мостик серебром. Колдовское молчание сотен людей, бешеная луна, всходящая над водой.
Тут Перепелкин почему-то легко засмеялся – а спросить его, зачем он это тогда сделал, я уже не могу – и радостно махнул рукой:
– Мы отстали по крайней мере лет на двести, у нас нет еще ровно ничего, нет определенного отношения к прошлому, мы только философствуем, жалуемся на тоску или пьем водку. Ведь так ясно, чтобы начать жить в настоящем, надо сначала искупить наше прошлое, покончить с ним, а искупить его можно только страданием, только необычайным, непрерывным трудом. Поймите это, Аня.