Девушка пела в церковном хоре
Шрифт:
Он аккуратно положил сигару на стол и пригласил меня к иллюминатору.
Черная громада флагмана все так же тяжко сидела в воде, но фок-мачта его превратилась в праздник: флаги, множество разноцветных флагов. Я перевел взгляд на «Александра», потом на «Нахимова», «Аврору», остальных – и везде был этот трепещущий фестиваль цвета.
– Что это значит? – спросил я, хотя мгновенно все понял.
– А это значит, – любезно подсказал Лебедев, – дословно вот что: «Броненосцам, крейсерам, миноносцам и транспортам иметь завтра к 12 часам пары для 10-узлового хода».
Я молча к нему повернулся.
– Да, – сказал он. – Завтра. От Мадагаскара, как я и сказал, крейсер никто никуда не угонит, уже не успеет. А делать это посреди Индийского океана бессмысленно. Потому что кончится уголь. И потому что в нейтральных водах наши миноносцы быстро догонят любое судно, которое, как вы говорите, должно было в прошлый раз взять на борт заговорщиков и груз. Да и как это судно нас найдет? В общем, если что-то и произойдет, то по ту сторону океана. Ну а там… мы посмотрим.
Отход эскадры, да еще самой громадной в морской истории человечества, – это всегда хаос. Я еле успел прыгнуть в шлюпку, отвозившую на белый «Орел» мичмана Воропаева, с его болями в животе – доктор говорил, что нужна операция, и не самая простая; меня ссадили на берег, я побежал отправлять очерк обычной почтой, через месяц будет в «Ниве»… и запасать белье, рубашки, мысленно считая оставшиеся деньги. Помнится, я размышлял, что со мной будет, если меня забудут на берегу; но в любом случае в 12 часов дня эскадра превратилась в основание для сорока пяти почти вертикальных резких колонн черного дыма.
И еще два часа, после симфонии гремящих якорных цепей, она строилась в кильватерные колонны – восемь броненосцев, пятнадцатитысячетонных красавцев, и где-то впереди легкие крейсера «Светлана», «Алмаз», «Урал», и другие крейсера с флангов – я научился различать «Жемчуг» и «Терек»; и транспорты в середине, с «Орлом», приютом ангелов, среди них. И мы – как всегда последними: «Олег», «Аврора», наш «Донской».
Две белые французские миноноски торжественно эскортируют нас туда, где волна подхватывает бронированные корпуса и мягко толкает их вперед. Сначала на юг, вокруг Мадагаскара – и матросы затаивают дыхание. Но проходит день, и вот теперь все ясно. Курс – на северо-восток, наискосок через Индийский океан (я знал, мне сказал об этом Лебедев – но я молчал), к нашему Дальнему Востоку.
И еще: к этому острову мы пришли под вести о катастрофе Порт-Артура. Уходили мы от него под разговоры о другой такой же катастрофе. На этот раз – под Мукденом, в Маньчжурии: город сдан, у нас тридцать тысяч убитых, сорок тысяч сдавшихся в плен. Это была очень плохая война. И мы шли именно на нее.
Воздух на орудийной палубе был легким – крейсер шел полным ходом. Палуба продувалась насквозь. А вот лица были тяжелыми, потому что бессмысленная стоянка позади, и теперь ясно, куда идем и что нас там ждет.
– Господа, – начал я (и в очередной раз уловил ироничные взгляды), – в прошлый раз мы говорили о том, что такое вообще поэзия. Сегодня я боюсь вас удивить, но разговор будет еще сложнее.
– А сейчас все разговоры стали какие-то сложные, – буркнул кто-то сзади, но его зашикали.
– Что такое музыка, господа? – спросил я, не без ехидства глядя на Шкуру: вот тебе Надсон с его надрывной поэзией. – Почему музыка так важна для людей – ну, какие-то там звуки, мало ли их вокруг нас… а потому что музыка – это самая прямая и непосредственная запись человеческих чувств. Книги такого почти не умеют. Слово – это прежде всего смысл. Звук – это прежде всего чувство. Песня – и то и другое сразу.
Тут возник шум, заговорило много голосов – но ничего другого я и не ждал.
– И вот вам пример, господа, – продолжил я. – С первых дней путешествия вы могли слышать из кают-компании граммофон – звуки рояля.
Да, сказали мне мрачные лица. Слышали. Господа офицеры умеют развлекаться. Хотя и мы не скучаем.
– Того, кто написал эту музыку и кто сам сел за рояль, зовут Рахманинов. И его не знает никто, говорят, совсем молодой человек. Сейчас вся Россия такая – сотни, тысячи молодых талантов, о них никто не слышал, но дайте срок – это поколение себя еще покажет, зреет какой-то взрыв гениальности. И вот все мы слышали эти звуки, эти полонезы и эти фантазии, по нескольку раз. А дальше будет волшебство. Представим, что мы все останемся после этой войны живы… – Тут я обвел всех взглядом. – Представим себе, что через несколько лет, проходя по улице, мы услышим из открытого окна те же звуки клавиш. И мы вспомним запах этого моря… – Я протянул руку к открытому иллюминатору. – И лица друзей, которых, может, уже не будет. И это все равно что вернуться назад, вот в этот наш сегодняшний день. Вы знаете, эм-м-м, господа, вот я сейчас сижу и думаю: а что будет с этим Рахманиновым? Станет ли он знаменит, богат, хороший ли он вообще композитор? Кто же знает. Но если много людей, слушая его, невольно будут вспоминать вот такие неповторимые моменты своей жизни, то для них он… В общем, это мы и наша память чувств делает композиторов великими, а не они сами. Уж как им с нами повезет.
Меня слушают? Да еще как. Ну тогда я сейчас от музыки уведу разговор к неожиданному:
– Мы идем на «Дмитрии Донском» – так? Я сейчас думаю – вот при жизни самого Донского что помнили люди, побывавшие на Куликовом поле, об этом походе? И как помнили? У них там были гусли, пастушеские дудки – что угодно. И вот они, уже потом, слышат какую-то мелодию и вдруг до мелочей вспоминают, как шли через длинную степь, как ругали князя – куда ведет, ведь головы сложим. Это же они для нас сегодня герои, а тогда – все было, наверное, как всегда, пока драка не началась. И если бы не музыка, кто знает, как бы они вспоминали свое Куликово поле…
С задних рядов, где всегда помещаются хулиганы, раздался звон случайно задетых гитарных струн.
– А давайте! – протянул я туда руку. – А то я в прошлый раз просто читал стихи, а тут… А уже потом, если попросите, я расскажу вам, что такое опера и почему она такая. Опера – самая дикая и самая великолепная штука на свете…
Струны сзади зазвучали уверенно.
И уже потом, после затянувшегося вечера с оперой, я оказался за стаканом чая в углу (сидели здесь все просто на палубе), со мной были только Шкура и тот самый человек со злыми серыми глазами. Прочие держались от нас на расстоянии, там, где был гул шагов и приглушенное бормотание. «Они ведь здесь все знают, кто есть кто, и что с этими надо осторожнее», – подумал я.
– Рысков, баталер, матрос первой статьи, – представился наконец сероглазый, не сводя с меня взгляда.
И громко потянул чай.
– Вопрос к вам: что дальше? – негромко спросил он.
И тут я понял цену этого вопроса – в том числе представил, как меня, после неверного ответа, хватают за обе ноги и переваливают через борт, в ночную черноту моря… если я сейчас ошибусь хоть одним словом.
А то, что тут опять баталер – да ровно ничего не значит, но наводит на мысли.
Шкура молчал, его твердые щеки подсвечивались адским огнем самокрутки. Но я знал, что от моего ответа и для него тоже многое зависит.
Он же боится этого Рыскова, это ясно.
– Я долго думал, – сказал наконец я. – О том, что бросить бы все. Пытался что-то понять. И понял: а что, собственно, изменилось?
Мы все трое перевели дыхание и опустили носы к чайным стаканам. Немоляев по сути говорит, что ему все равно, кто там кого уничтожил, в верхушке заговора. А вот что он на самом деле думает – это уж другой вопрос.
– А как с этим? – последовал новый вопрос, с кивком подбородка вверх.
Шкура, с которым мы уже обсудили Дружинина, старательно не называя имен, замер снова.