Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дневник писательницы
Шрифт:

Среда, 9 августа

…Описываю это частично, чтобы избежать «повествовательной» скуки; так вот, мы приехали сюда [121] две недели назад. Обедали в Чарльстоне, приехала Вита, и мы отправились погулять, а заодно посмотреть ферму в Леймкилне. Вне всяких сомнений, через десять лет меня будут больше интересовать факты; и я захочу, как мне хочется теперь, когда я читаю свои записи, знать подробности, подробности, чтобы я могла оторваться от страницы и увидеть их, представить себе, иногда воображаемое кажется правдивее, чем то, что есть на самом деле, ведь оно создано из кучи нерассортированных фактов и не может походить на мое теперешнее воспоминание, когда я еще не успела ничего забыть. В понедельник, насколько мне помнится, была чудесная погода; мы поехали через Райп; там девушка и ее приятель стояли на узкой дорожке у калитки, и нам пришлось помешать им, потому что мы свернули на эту дорожку. Я подумала, как то, что они говорят, чертовски похоже на реку из-за нашего появления; они стояли там, любопытные и нетерпеливые, объясняя, что надо ехать налево, хотя дорога шла прямо. Они были рады, когда мы уехали; но все же одарили нас своим вниманием. Кто эти люди в автомобиле? куда они едут? Потом это ушло в их подсознание, а потом и вовсе исчезло. Мы продолжали свой путь. Потом появилась ферма. Из печей для сушки хмеля торчали спицы от зонтика; все было разрушенное, поблекшее. Тюдоровская ферма — почти слепая; очень маленькие окошки; в стюартовскую старину фермеры, видимо, любили глядеть вдаль на ровную землю, запушенную, неухоженную, и походили на жителей трущоб. Но у них было достоинство; по крайней мере, они ставили толстые стены; складывали камины; все было солидным; а теперь в доме живет один розовощекий старик-вдовец, который не встал со своего кресла, — идите куда хотите, сказал он, и у него были неловкие движения, он производил впечатление разрушения, как печь для хмеля; там было сыро; отсыревшие ковры, жалкие, как кровати с плесневевшими под ними горшками. Стены были липкими; мебель середины Викторианской эпохи; внутри стоял полумрак. Дом умирал, разрушался; старик прожил в нем пятьдесят лет, и вот теперь дому предстояло исчезнуть, потому что ему не хватало красоты и силы заставить человека привести себя в порядок.

121

Монкс-хаус, Родмелл.

Суббота, 12 августа

Буду ли я продолжать свой монолог или воображу аудиторию, которой интересны мои размышления? Эта фраза подходит книге о литературе, которую я сейчас пишу — еще раз, о да, еще раз. Что думаю, то и пишу. Пишу все, что приходит в голову о Сказании, о Диккенсе и так далее, сегодня нужно поспешить с заметками о Джейн Остин и приготовить что-нибудь на завтра. Вся эта критика, однако, может быть в один прекрасный момент сметена желанием написать историю. «Мотыльки» [122] порхают где-то в задней части мозга. Вчера мы были в Чарльстоне, и Клайв сказал, что нет разделения на классы. На нас падал розовый отсвет великанши-розы, когда мы пили чай из ярких синих чашек. Всем было немного не по себе за городом; я еще подумала, этакая буколика. Очень красиво — я даже позавидовала мирной сельской жизни; деревья стояли навытяжку, словно стражи, — почему я обратила внимание на деревья? На меня большое впечатление оказывает внешний вид вещей. Даже теперь, глядя на грачей, бьющих крыльями высоко в небе, я по привычке спрашиваю себя: «Как это лучше описать?» И пытаюсь придумать такое описание, чтобы можно было почувствовать колючий ветер и дрожащие крылья грачей, режущие воздух, как будто в нем сплошные твердые складки и выступы. Грачи поднимаются выше и падают вниз, вверх и вниз, словно упражняются в сопротивляющемся воздухе, как пловцы, плывущие в бурном море. Все-таки очень мало я могу передать чернилами из всего того, что столь живо дано моим глазам, и не только глазам; что я ощущаю всеми нервными клетками или похожими на вееры мембранами моего существа.

122

Роман «Волны» (Прим. переводчика).

Пятница, 31 августа

Последний день августа, подобно почти всем последним дням августа, невероятно красив. Каждый день прекрасен сам по себе, и все они довольно теплые, так что можно сидеть в саду; однако по небу все время плывут облака; поэтому то светло, то сумеречно, что так восхищает меня в гористой местности и что я всегда сравниваю со светом под алебастровой вазой. Пшеница встала кругом в два, три, четыре, пять рядов тяжелых желтых пирогов — как будто жирных и воздушных; и вкусных. Иногда я смотрю, как через ручьи бежит стадо, «будто сошло с ума», сказал бы Достоевский. Облака — если бы я могла описать их, я бы это сделала; вчера одно было со струящимися волосами, красивыми седыми волосами старика. Сейчас они белые на свинцовом небе; однако трава, освещенная солнцем за домом, зеленая. Сегодня я ходила к ипподрому и видела ласку.

Понедельник, 10 сентября

…Меня забавляет, что Десмонд сразу же попадается на удочку, стоит Ребекке Уэст сказать «все мужчины снобы»; но вчера я парировала ее замечание емкой фразой из «Жизни и писем» об «ограниченности» женщин-новеллисток. В ней нет желчности. Мы плодотворно беседовали, не исчерпав наш интерес друг к другу. Думаете, мы теперь, как грачи, возвращаемся домой на верхушку дерева? и все эти беседы означают приготовления на ночь? Мне кажется, я замечала у некоторых из наших друзей нежные сердечные отношения; удовольствие от общения, похожее на луч заходящего солнца. Этот образ часто является мне вместе с пониманием, что физически я стала холоднее, солнце только что зашло; старый диск бытия становится прохладнее — но пока это лишь начало; а потом станешь холодной и серебряной, как луна. Это лето было очень оживленным; почти целиком прожитым на людях. Довольно часто я навешала святилище; женский монастырь; у меня был приступ религиозности; однажды я сильно страдала; и все время ощущала ужас; что-то похожее на страх одиночества; будто увидела дно колодца. Нечто подобное со мной уже было тут в один из августов; но тогда мне удалось выбраться в осознание того, что я называю «реальностью»; то есть того, что вижу перед собой: нечто абстрактное; но пребывающее в горах или на небе; помимо этого нет ничего, в чем я могла бы отдыхать и продолжать свое существование. Я называю это реальностью. И иногда мне кажется, что для меня нет ничего важнее нее; что именно ее я ищу. Но потом берешь в руки перо и начинаешь писать — и кто знает? На редкость трудно не «делать реальность» такой и сякой, ведь она одна. Наверное, в этом и есть мой дар: и, видимо, это отличает меня от остальных: думаю, не часто встречается столь же острое чувство чего-то подобного — и опять же, кто знает? Мне бы хотелось это выразить.

Суббота, 22 сентября

Это было самое замечательное, и не только замечательное, самое прекрасное лето. Несмотря на ветер, воздух чистый и ясный; облака опаловые; длинные амбары у меня на горизонте мышиного цвета; столбы бледно-золотистые. Получив во владение поле, я изменилась по отношению к Родмеллу. Теперь я копаю, принимаю участие во всем. Если мне удастся заработать денег, то пристрою еще один этаж к дому. Однако вести об «Орландо» ужасные. Мы можем продать третью часть, как это было с «Маяком», до публикации — ни один магазин не купит больше полудюжины или дюжины экземпляров. Они говорят, что не могут больше. Им не нужны биографии. Но ведь это роман, говорит мисс Ритчи.

На титульном листе написано «биография», возражают они, и книга будет стоять на полке с Биографиями. Поэтому хорошо, если мы сумеем покрыть расходы, — высокая цена за придуманный мною розыгрыш с биографией. А я-то была уверена, что книга пойдет нарасхват! И еще она будет стоить шесть шиллингов десять пенсов или шесть шиллингов двенадцать пенсов, а не девять пенсов. Господи! Господи! Итак, мне придется этой зимой писать статьи, если мы хотим положить яички в банк. Я изо всех сил работаю над романом и закончила бы черновой вариант, если бы не Дороти Осборн, за которую теперь надо браться. Наверняка придется все переписать, но начало положено — я читала книгу за книгой, и что читать теперь? Романы слишком долго окружали меня. Избавиться бы от них; я бы читала английскую поэзию, французские мемуары — не почитать ли мне теперь для книги, которую я назову «Жизнь неизвестных людей»? А когда, интересно, я начну «Мотыльков»? Не раньше, чем они сами призовут меня. Не имею ни малейшего представления, что это будет, — нечто совершенно новое, как я полагаю. Я всегда так полагаю.

Суббота, 27 октября

Позор, позор, столько времени прошло впустую, а я стояла на мосту и смотрела, как оно уходит. Разве что не перегибалась через перила; в ажиотаже бегала взад-вперед, беспрерывно, возбужденно. Река устроила отвратительный водоворот. Почему я пишу эти метафоры? Потому что целую вечность ничего не писала. «Орландо» опубликован. Мы с Витой ездили в Бургундию. Будто одно мгновение. И все как-то отрывочно! С этого самого мгновения, то есть с без восьми шесть вечера в субботу, я полностью сконцентрирована на своем честолюбии. Сейчас, когда я пишу здесь, собираюсь читать дневники Фанни Берни и всерьез работать над статьей, о которой мне телеграфировала бедняжка мисс Маккей. Надо читать, думать. Двадцать шестого сентября я перестала читать и думать, когда отправилась во Францию. Теперь я вернулась, и мы вновь погружены в лондонскую и издательскую жизнь. «Орландо» немного надоел. Кажется, мне почти все равно, что о нем думают. Радость жизни в свершении — как всегда, убиваю цитату; я хотела сказать, что процесс писания доставляет мне радость, а не то, что меня читают. Но я не могу писать, пока меня читают, поэтому всегда немного неискренняя; возбужденная; не такая счастливая, как в своем уединении. То, как приняли книгу, говорят, превзошло все ожидания. В первую же неделю был побит наш рекорд продаж. Я лениво парила в похвалах, когда Сквайр рычал в «Обсервер» и даже когда я стала читать его в воскресенье среди падающих красных листьев, в их свете я почувствовала, что внутри меня ничего не дрогнуло. «Меня это не мучит», — сказала я себе; даже теперь; и уж точно до вечера я была спокойна, недосягаема. А теперь Хью в «Морнинг пост» опять пролил на меня елей, и Ребекка Уэст — трубный глас похвалы — таков ее стиль — я ощущаю себя слегка смущенной и глуповатой. Надеюсь, теперь все.

Слава Богу, мой долгий труд над дамской лекцией наконец-то завершен. Я вернулась, прочитав лекцию в Гиртоне [123] , под проливным дождем. Голодные, но храбрые молодые женщины — вот мое впечатление. Образованные, жадные, бедные; судьбой назначенные стать школьными учительницами. Я ласково посоветовала им пить вино и иметь собственную комнату. Почему все великолепие, вся роскошь жизни должны изливаться на Джулианов и Фрэнсисов, ничего не оставляя Фарам и Томасам? Но, возможно, Джулиан не очень ими наслаждается. Думаю, когда-нибудь мир переменится. Полагаю, оснований для этого становится все больше. Но мне бы хотелось получше и поближе узнать жизнь. Иногда неплохо иметь дело с реальными вещами. У меня странное ощущение звона в ушах и прилива энергии после вечерней беседы; все угловатости смягчаются, и неясности просветляются. Как мало значит человек; я думаю, как мало значит один человек; как стремительна, яростна, совершенна наша жизнь; и как все эти тысячи плывут за милой жизнью. Я чувствовала себя старой и мудрой. А меня никто не уважал. Они были нетерпеливыми, эгоистичными и не очень-то подпали под впечатление моего возраста и моей репутации. Почти никакой почтительности или чего-то в этом роде. Коридоры Гиртона похожи на сводчатые склепы в каком-нибудь чудовищном соборе — их много, они идут и идут, холодные и светлые, ибо в них горит огонь. Готические помещения с высокими потолками: многие акры блестящего коричневого дерева; кое-где фотографии.

123

Гиртон — колледж, входит в Кембриджский университет, был открыт специально для женской аудитории в XIX в. (Прим. переводчика).

Среда, 7 ноября

Теперь буду писать для собственного удовольствия. И застряла из-за этой фразы; ведь если пишешь только для собственного удовольствия, то не знаешь, получится ли что-нибудь путное. Полагаю, что удовольствия больше не предвидится; поэтому не пишу вовсе. У меня немного болит голова, и я не совсем в себе из-за снотворного. Последствия (что это значит? — Тренч в ответ на мою ненужную откровенность молчит) «Орландо». Да, да; с тех пор как я писала тут в последний раз, я стала на два с половиной дюйма выше в общественном мнении. Думаю, могу сказать, что принадлежу теперь к известным писателям. Пила чай с леди Кьюнард [124] — могла бы обедать и ужинать с нею в любой день. Я нашла ее в маленькой шляпке с телефонной трубкой в руке. Это не ее стиль — разговаривать с кем-то наедине. Она умело распускает крылья, и ей нужно общество, чтобы стать стремительной и шальной, собственно, в этом ее цель. Нелепая маленькая женщина с попугаичьим лицом; но не такая уж на самом деле нелепая. Я продолжала ждать чего-то необыкновенного; но не могла представить хлопанья крыльями. Лакеи, да; но немного однообразные и добродушные. Мраморный пол, да; но нет волшебства; ни одна струна не звенит, по крайней мере для меня. И мы две сидим, такие заурядные, плоские — это напомнило мне о сэре Томасе Брауне — величайшая книга нашего времени, — сказала со скукой в голосе деловая женщина, которая не верит в такие вещи, разве что под ланч с шампанским и гирляндами. Потом пришел лорд Донегалл, бойкий ирландский юноша, темноволосый, с болезненным цветом лица, быстрый, и направился к прессе. «Разве они не третируют вас, как собаку?» — спросила я. «Вовсе нет», — ответил он, удивившись тому, что маркиза можно третировать, как собаку. Потом мы пошли наверх и еще наверх, чтобы посмотреть картины, повешенные вдоль лестницы, в бальных залах и, наконец, в спальне леди К. в окружении цветов. Над кроватью треугольный балдахин из розовато-красного шелка; окна выходят на Площадь и завещаны зеленой парчой. Ее трюмо — как у меня, только покрашенное и позолоченное — стояло нараспашку с золочеными щетками, зеркалами, и там же на золотистых шлепанцах аккуратно лежали золотистые чулки. Вся эта параферналия ради одного старческого движения моего большого пальца. Она завела два больших музыкальных ящика, и я спросила, слушает ли она их, ложась в постель. Нет. В этом смысле в ней нет ничего этакого. Важны деньги. Она рассказала мне довольно противные истории о леди Сэквиль, которая никогда не приходила к ней, чтобы не всучить какую-нибудь дрянь, или бюст, которому цена пять фунтов, а та заплатила сто; или медный молоток. «И потом, ее разговоры — я никогда не слушаю…» Мне не стоило труда представить примитивные низкие разговоры, но было нелегко добавить в воздух золотой пыли. Вне всяких сомнений, она цепко держится за жизнь; но как же это восхитительно, думала я, в слишком узких туфлях шагая к своему дому, в тумане, в холоде, неужели нельзя открыть одну из дверей, которые я все еще открываю с осторожностью, и найти за ней живого интересного настоящего человека, чтобы он был как Несса, Дункан, Роджер? Кого-нибудь незнакомого, но с живым умом. Грубые, заурядные, скучные все эти Кьюнарды и Коулфаксы — несмотря на их потрясающую компетенцию в коммерческой стороне жизни.

124

Вероятно, владельца «Кьюнард Круизиз» (Прим. переводчика).

Не могу придумать, что писать теперь. То есть положение таково, что «Орландо», конечно же, быстрая и блестящая книга. Правильно, но я не пыталась ничего исследовать. И надо ли всегда исследовать? Да, надо, я и теперь в этом уверена. У меня ведь необычная реакция. Не могу я после всех этих лет с легкостью сбежать прочь. «Орландо» научил меня, как писать простые фразы; научил меня последовательности в повествовании, как держать в страхе реальность. Однако я намеренно обходила другие трудности. Я не лезла в свои глубины и не заставляла персонажей противостоять друг другу, как это было в романе «На маяк».

Что ж, «Орландо» стал результатом совершенно очевидного и, естественно, непреодолимого импульса. Я хочу веселья. Я хочу фантазии. Я хочу (и это серьезно) показать карикатурную ценность вещей. Это настроение не дает мне покоя. Я хочу написать историю, скажем Ньюнхема [125] или женского движения, но в этом русле. Оно глубоко для меня — по крайней мере, светит мне, зовет меня. Но не стимулируется аплодисментами? или слишком стимулируется? Я думаю, есть вещи, которые талант должен делать для освобождения гения: чтобы он мог сыграть свою часть; одно дело — дар, когда он просто дар, ни к чему не приложенный, и другое дело — дар, когда он серьезный и пристроен к делу. Один освобождает другой.

125

Ньюхем-колледж был основан в 1871 г. как часть Кембриджского университета для академического образования женщин (Прим. переводчика).

Поделиться с друзьями: