Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дневники

Кузнецов Эдуард Самойлович

Шрифт:

Псков. Человек 40 высадили и столько же загрузили. Ко мне подсадили двоих. Едва я только увидел их чемоданы и мешки, сразу догадался – 58-я. У уголовников редко-редко авоська в руке или какой-нибудь узелок, чаще же всего из кармана торчит селедочный хвост, под мышкой буханка черного хлеба – вот и все хозяйство. Правда, не всегда. Во Пскове же посадили двух латышей, высоченных парней – разбойничий, как выяснилось, – у обоих по паре чемоданов. Я их тоже было за 58-ю принял сначала, ан промахнулся: чемоданы не всегда признак масти, бывает что и национальности (прибалты, западные украинцы, кавказцы).

Мои попутчики – литовцы, оба едут из Вильнюса, оба, конечно, в Мордовию, но, в отличие от меня, в лагерь строгого режима. Один из них – Бонюлис, 2-хметровый дядька за пятьдесят – сидит уже тринадцатый год. Мы друг друга, разумеется, знаем. Второй – Лейкус, приземистый, широкий в плечах мужчина, сохранивший отличную военную выправку, несмотря на солидный возраст – ему около шестидесяти. Он капитан национальной литовской армии. Защищал родину от советских освободителей, ныне опознан, уличен и осужден за «измену родине» (О, логика! О, юриспруденция! О, справедливость!) на 15 лет. Бонюлиса возили в Вильнюс для опознания какого-то человека, участника, как и он сам, национального литовского движения – Бонюлис отказался узнать его. Литовцы в лагере ведут себя, как правило, стойко. В отличие от латышей, служак и конформистов по природе своей. Характерно, что во время войны латыши служили или немцам или русским, тогда как литовцы дрались и с теми, и с другими, отстаивая независимость своей родины. Латышская молодежь, правда, ребята, как правило, честные – но их в лагере немного, тон задают старики. В 1967 г. один литовец (забыл его фамилию, но помню, что о нем упоминала «Хроника»), отсидев 17 лет из 25 отмеренных ему законом, поддался на уговоры ЧК написать прошение о помиловании. Он написал. Результата никакого. Земляки от него отвернулись (ведь просьба о помиловании неизбежно сопровождается отречением от идей своих и дел, поношением их и объяснениями в любви к властям предержащим). Он дал себя убить, прыгнув среди бела дня в запретку и сделав вид, что в нескольких метрах от вышки пытается вскарабкаться на забор. Хотя поймать его было проще простого – перед ним высокий забор и еще одна проволочная запретка, а от вахты, где битком солдатни, минута ходьбы в развалку, – часовой предпочел пустить в ход автомат: раз з/к убит в запретке, убийце в любом случае будет объявлена благодарность и предоставлен двухнедельный отпуск. Не хочу сказать, что именно из-за этого часовые, охраняющие государственных преступников, торопятся продырявить безумца или смельчака. Дело скорее всего в ином: начальство рассказывает им о нас всякие чудеса и ужасы, особенно разрисовывая нашу ловкость и всяческую умелость, тем поддерживая в них бдительность, которая в критических ситуациях перерастает в нервозность, а уродливое (в смысле – уставное) понимание долга – в боязнь совершить преступление: упустить ужасного зверя, врага советской власти, который того и гляди Кремль взорвет. Я знаю несколько случаев, когда беглецов расстреливали в упор, уже когда они, со всех сторон окруженные, поднимали руки, сдаваясь. Так было, например, с Петросявичусом Альгисом в 1958 г.: двоих, бежавших вместе с ним, убили (причем одного, взобравшегося на дерево, окружили и расстреляли, безоружного, вплотную), а его, дважды раненого, сочли мертвым – только это его и спасло: в лагерной больнице было слишком людно, чтобы прикончить его – ограничились тем, что отрезали ему правую руку по самое плечо, хотя никакой надобности в том не было (кость не была задета), и он протестовал против «операции», ибо слышал слова хирурга: «Сделаем так, чтобы запомнил на всю жизнь». Петросявичусу было тогда 18 лет. В конце лета 1964 г. на моих глазах был зверски убит Ромашев. Из 4-х лет срока он 2 года уже отсидел, когда от него как от антисоветчика отказались родители-коммунисты и жена-комсомолка – начальство написало им, что он не желает возлюбить советскую власть и помогать ей провокациями и доносами на своих друзей. Днем он прыгнул в запретную зону и взобрался на забор – всего метрах в 10 от вышки. Часовой, наведя на него автомат, кричал: «Убью, убью», но, дважды выстрелив в воздух, не решался расстреливать человека, который не делал никаких попыток к бегству – он просто сидел на заборе и ждал, пока его застрелят. Через пару минут с той стороны зоны сбежались солдаты, и один из них – собаковод – хладнокровно разрядил пистолет в живую мишень, даже не шевельнувшуюся под наведенным на нее дулом. Тело, зацепившись ногами за колючую проволоку, которой окутан верх забора, повисло вниз головой. Возможно, Ромашев был еще жив, но он мог умереть за те 10 минут до прихода старшины Шведа Кирилла Яковлевича. Он грубо дернул тело за руку, и оно врезалось головой в землю. Если Ромашев еще и был жив, когда висел на заборе, то удара головой о землю могло оказаться достаточным для смерти. А что же зона? Шумела, бушевала возле запретки и была разогнана надзирателями. Потом мы – человек 10 – писали протесты и требовали комиссии из прокуратуры – тщетно.

Но достаточно. Хотел было помянуть еще об Иване Кочубее и Танашуке Николае, которых солдаты убивали чуть ли не посреди поселка, да разве обо всех расскажешь? Танашук, к слову сказать, сошел с ума, Кочубей, говорят, тоже – что, разумеется, не мешает им отбывать срок. Они симулянты-симулянты-симулянты, как тот парень (забыл его фамилию), который трижды на моих глазах прыгал в запретку – его извлекали оттуда находившиеся рядом надзиратели (это было в старом изоляторе 7-го лаг. отделения), которые знали, что он сумасшедший, не спускали с него глаз во время прогулки и предупреждали часового – вышка которого буквально в 3-х метрах от прогулочного дворика, – чтобы он не стрелял, если дурак, как они его звали, прыгнет через проволоку. За 15 суток, которые я вместе с ним сидел в изоляторе, он трижды прыгал через проволоку – надзиратель за ноги стаскивал его с забора, а часовой помогал ему, колотя «дурака» дулом автомата по лбу. Он был симулянт-симулянт-симулянт и через неделю после выхода из изолятора его убили среди бела дня в запретке – ведь зона это не изолятор, к каждому «дураку» по надзирателю не приставишь.

30.5. Потьма. В Горьковской пересыльной тюрьме мы просидели 5 дней, субботу провели в Рузаевке, а сегодня утром выехали из нее и ныне в Потьме. Горьковская пересылка – комплекс мрачных многоэтажных корпусов. Здания из грязно-красного кирпича всегда у меня ассоциируются с заводскими корпусами – вид их будит чувство неуютности, подавленности, как в слякоть. Эту тюрьму зовут соловьевской дачей. Легенда такова: был ее начальником некто Соловьев, который дневал и ночевал в тюрьме, считая ее чем-то вроде личного имения. Он не жалел арестантского пота, благоустраивая ее, и столь увлекся ролью полновластного и пожизненного ее владельца, что деньги за сталинскую премию, неизвестно за что полученную (об этом легенда умалчивает), истратил на устройство унитазов в камерах.

Нас пятеро на 3,5 квадратных метрах. Вся потьминская пересылка набита битком, поэтому сочли возможным соединить нас с двумя парнями, которые едут в иностранную зону – в 5-й лагерь. Один из них грек без подданства (5 лет за автокатастрофу), второй – иранец лет тридцати, учился в бакинском архитектурном институте, получил 3 года за валюту. В соседней камере человек 6 китайцев в засаленных чуйках, с цветастыми узлами, с которыми они даже в уборной не расстаются, боясь кражи, очевидно. Тоже в инзону едут. Кричу в окно: «За что сидите?» Один отвечает: «Моя – грязный алиментщик».

Иранец проклинает тот день и час, когда решил ехать в Советский Союз, хотя признается, что ему тут было неплохо – в качестве студента-иностранца. Согласен со мной, что советский диплом имеет вес только в афро-азиатских экономически неразвитых странах. Конечно, говорит, на западе мне пришлось бы еще года 2 доучиваться, но зато советский диплом получить легче любого другого – а это кое-что все-таки.

31.5. Ночью стоило одному трепыхнуться, как все просыпались. В лицо мне дышал грек, в затылок – иранец, ноги согревала стокилограммовая туша литовца. Ах, Россия, Россия, до чего же ты просторна, привольна да раскидиста!

1.6. Вчера в обед увезли иранца с греком. Мы будем ждать среды. Стало попросторней. Нас четверо теперь – подсадили еще одного изменника родины. Фамилии его пока не знаю, за что осужден – скрывает, сказал только, что дали 11 лет по 64-й, проговорился, что был полковником, москвич – из Люберец. Антипатичен, облик партийного функционера с инженерным образованием, говорит, словно передовицу в «Правду» пишет (не поймешь, то ли доноса боится и потому выставляет себя убежденным коммунистом, то ли поистине таков). А еще он похож на изобретателя перпетуум-мобиле, не нашедшего сочувствия в БРИЗе и попытавшегося навязать свое изобретение какому-нибудь иностранному туристу, но это был такой уж перпетуум, что ему дали всего 11 лет (срок очень божеский по этой статье). Так я нафантазировал после того, как он многозначительно намекнул на свои изобретательские способности.

3.6. Вот я и на месте. Можно сказать, дома. 14 лет предстоит мне провести здесь; разве что годика на 3 во Владимир придется отлучиться – в поисках разнообразия: надоедает, когда бьют все по одному и тому же месту…

Я на карантинном положении – один в камере. Все те же деревянные нары, двухъярусные, параша… – я ничего не забыл, оказывается! Даже грязно-зеленые стены. Знакомые лица з/к – тот поддошел, тот – облысел, того согнуло арестантское время, – знакомые хари надзирателей – тот пузо отрастил, тот старшиною стал, а этот даже лейтенантом… Я уехал отсюда 7 лет тому назад. Пронзительная тоска возвращения на круги своя. Не нахожу себе места, безотчетная раздражительность, уныние, душевная вялость. Все то же и то же… Хватит ли сил теперь? Работа-камера-работа… И главное – сокамерники… Я второй день на спецу, и второй день кто-то вопит что есть сил в окно своей камеры (похоже, из изолятора в том конце, где прогулочные дворики): «Х.й в горло Ленину!» Повопит минут 20, передохнет часок-другой и снова «борется с советской властью». Мне с ними жить долгие годы, они будут ночами дышать мне в лицо, днем включать радио на полную мощь, стучать костяшками домино, рассказывать двадцатилетней давности анекдоты, посвящать в интимные подробности своей жизни, врать, сплетничать, лебезить и ненавидеть… На одних нарах – хочешь-не-хочешь, душа наизнанку, вся подноготная наружу, из года в год все 24 часа суток лицом к лицу. Откуда взяться терпению и беспристрастности!? Я знаю их наизусть: их привычки, жесты, шуточки – все одни и те же, все по тем же поводам! – ужимки, излюбленные выражения… Все их мысли по всем вопросам высказаны лет 10 тому назад. За редчайшим исключением…

Кричу в окно знакомым (Чугунке, Косому, Люциферу): «Как жизнь?» «Ничего, жить можно, – цедят сквозь редкие зубы». Душевно только, говорят, тяжело. «Жить можно» – это боязливая оглядка назад, это «тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить», это не дай Бог, чтобы как недавно (с 62 по 68 годы), когда шестисотграммовая пайка продавалась из-под полы за 2 рубля.

Вчера сразу после обыска, еще не одев в полосатую робу, меня ввели в кабинет начальника лагеря капитана Колгатина. Там же был его зам. по режиму капитан Воробьев, маленький чернявый мужичок, кривоногий и шустрый. В 63 г. он был юным застенчивым лейтенантом – начальником отряда. Теперь он, чувствуется, матерый администратор, вкусивший сладости власти без пределов. Похоже, что именно он командует здесь всем. Знакомство наше свелось к перечислению наказаний, которые ожидают меня в случае нарушения любого пункта распорядка лагерной жизни. «Ставим тебе красную полосу» [16] , – обрадовал меня Воробьев. За что же, спрашиваю, – я ведь пока не уличен в намерении бежать. «Нам, – отвечает, – лучше знать. И не советую. Помнишь, небось, как тут двое на заборе повисли? Автоматчики у нас меткие». Спросил, почему Мурженко по документам украинец, а Федоров – русский? А почему бы и нет, интересуюсь я. Они же евреи, говорит. Я только хмыкнул. Закончилась эта беседа следующими словами Воробьева: «У нас тут один еврей тоже есть – Бергер. Предупреждаю, чтобы никаких этих сионистских группировок не создавать, а то – 77-1» [17] .

[16]

Красная полоса на «лагерной карточке» заключенного обозначает «склонность к побегам».

[17]

Статья 77-1 УК РСФСР – «Действия, дезорганизующие работу исправительно-трудовых учреждений».

5.6. Ребята передали чаю. Соскучился я по нему ужасно. С лагерными обитателями сталкиваюсь вплотную пока только на прогулочном дворике. «А помнишь? Освободился, умер, расстрелян, новый срок получил…» Сегодня некто Медяник показал наколку на груди – дюймовой высоты кривыми буквами сообщается: «Ищу справедливости, советской власти и законности! Долой произвол ЦК!» «Не боишься, что вышак дадут?» – спрашиваю. Оказывается, не боится, ибо за наколки уже лет 5 как не расстреливают. «Да и срок, наверняка, не намотают: они кое в чем виноваты передо мной – замять постараются».

6.6. Отправил письмо Люсе. Эдаким бодрячком все прикидываюсь – доброго молодца, де, и сопли греют. На другой день после приговора дали нам час на разговор в присутствии Круглова. Я болтал без остановки – всякие пустяки и анекдоты, лишь бы не касаться приговора – нежелание разменивать чистоту трагического переживания своей судьбы на мелочь утешительства? Быть казненным рукой советского закона – это судьба, тогда как быть советским заключенным – это не судьба, а образ мышления, за который надо расплачиваться. ***Закон есть мера политическая, есть политика» (Ленин). Не констатация печального жизненного факта, а лозунг на вечные времена. ***Тоталитарное государство еще на заре своего существования пытается вторгнуться в сферу духовной жизни человека. Ориентация на промышленный скачок (старинная и очень национальная история: человек – ничто, государство – все, которой оправдания всегда находятся) путем безжалостнейшей эксплуатации населения… Экономические рычаги слишком слабы, возникает настоятельнейшая потребность в выявлении внутренних резервов стабилизации и усиления тоталитарного режима. Духовная сфера становится объектом грубейшего манипулирования, конечная цель которого – выведение нового человека, то есть такого, который с религиозным энтузиазмом откликается на все лозунги, выкрикиваемые вождями, готов безропотно участвовать во всех социально-политических экспериментах, заранее согласен на все костоломные повороты во имя теории, такого человека, чье недовольство, каковы бы ни были его истинные причины, легко канализируется, направляется в нужную сторону… Впрочем, эксперименты – во многом анахронизм. О них истово толковали только в период борьбы за власть, которая и должна была дать возможность воплотить теорию в жизнь, поставить эксперимент во внелабораторных условиях, на живом многомиллионном человеческом материале, но стоило теоретикам-экспериментаторам придти к власти, как проблема ее удержания отодвинула все кабинетные мечтания на весьма второй план. На первом плане – удержаться у власти, и именно мне, а не кому-то там другому. Отныне и навсегда всякое экспериментирование подчинено лишь проблеме стабилизации власти властвующих, а отнюдь не учинению всенародного блаженства.

Поделиться с друзьями: