Дочь самурая
Шрифт:
Одну часть этих нетронутых школьных земель отдали ученицам; каждой из нас выделили свой садик и семена цветов: сажай что хочешь. Этого удовольствия я прежде не знала. Я уже полюбила свободно растущие деревья и траву, по которой можно ходить даже в обуви, но собственный садик подарил мне совершенно новое ощущение, что я хоть в чём-то себе хозяйка. И вольна поступать, как считаю нужным, не боясь нарушить традиции, запятнать родовое имя, вызвать возмущение родителей, учителей, земляков, причинить кому-либо вред. Я не стала окружать свой садик низкой бамбуковой изгородью, как сделали почти все девочки, — я пошла на кухню и выпросила у поварихи хворост, припасённый для растопки. И смастерила простую изгородь, а вместо цветов посадила… картофель.
Кто знает, какое чувство беспечной свободы внушил мне этот безрассудный поступок и к каким последствиям он привёл. Он освободил мою душу, я вслушивалась и наконец услышала, как, возникший из странной путаницы улыбок, чуждых условностям, и непосредственных поступков, искренних слов и непотаённых мыслей, растущих деревьев и нетронутой травы, в двери мои постучал дух свободы.
Глава XV. Как я стала христианкой
Дома в Нагаоке меня окружала любовь и забота, однако же ум мой всегда был полон неотвеченных вопросов. Учёба — а меня готовили в монахини — развила мой разум, но вырос он в судорожной, стеснённой тишине, ибо, каких бы либеральных взглядов ни придерживался мой отец в вопросах моего образования, под влиянием консервативной домашней атмосферы сокровенные мысли я практически не обсуждала даже с отцом.
Но время от времени я всё-таки изменяла своей сдержанности. Как-то раз, многократно поклонившись на прощанье гостям, приезжавшим на трёхсотлетие со дня смерти нашего пращура, я спросила:
— Досточтимый отец, кто был самым первым из наших предков?
— Доченька, — серьёзно ответил отец, — воспитанной девочке не пристало задавать такие бесцеремонные вопросы, но я честно признаюсь тебе, что не знаю. Наш великий Конфуций однажды ответил ученику, задавшему ровно такой же вопрос: «Мы не ведаем жизни» [52] .
52
«Цзы-лу спросил о служении духам умерших. Конфуций отвечал: „Мы не умеем служить людям, как же можно служить духам?“ Цзы-лу сказал: „Осмелюсь спросить о смерти“. Конфуций ответил: „Мы не знаем жизни, как же мы можем знать смерть?“» (Конфуций «Суждения и беседы». Цитата по переводу П. С. Попова). — Прим. науч. ред.
Я была совсем маленькой, но отлично поняла, что впредь мне надлежит держаться скромнее, как подобает женщине, и не задавать подобных вопросов, да ещё непринуждённо, как мальчик.
Школьная жизнь в Токио исподволь меня изменила. Я, сама того не сознавая, расправила крылья и постепенно пришла к убеждению, что вопросы — часть нормального развития. И вскоре впервые в жизни попыталась облечь кое-какие сокровенные мысли в слова. Мои деликатные учительницы тактично меня поощряли; постепенно я осознала, что они на диво мудрые женщины, и всё больше им доверяла. И не только поэтому: им так легко удавалось внушить мне ощущение счастья, что благодаря им я взглянула на жизнь иначе. Моё детство было счастливым, но я не знала ни радости, ни веселья. Я любовалась полной луной, плывущей в небесной выси, со всем поэтическим восторгом японской души, но моё удовольствие, точно тень, всегда омрачала мысль: «С сегодняшней ночи луна пойдёт на убыль». Я обожала любоваться цветами, но, возвращаясь домой, неизменно думала со вздохом: «Прелестные лепестки опадут ещё до завтрашних ветров». И так во всём. В минуты радости душа моя невольно искала нить грусти. Я отношу эту склонность на счёт своего буддийского воспитания, ведь всё учение Будды проникнуто безнадёжной печалью.
Но школьная жизнь вдохнула в меня живительное веселье. Постепенно скованность, державшая меня в тисках, ослабла, как и моя склонность к меланхолии. Иначе и быть не могло, ведь наши учительницы — их игры, труды, их смех и даже упрёки — не переставали меня удивлять. Дома мне удивляться приходилось нечасто. Люди кланялись, прогуливались, беседовали и улыбались точно так же, как кланялись, прогуливались, беседовали и улыбались вчера, и позавчера, и всё последнее время. Но наши поразительные учительницы каждый день были другими. Причём так неожиданно меняли и голос, и манеры с каждым из собеседников, что самая их переменчивость очаровывала и освежала. Они напоминали мне цветы сакуры.
Японцы любят цветы за их смысл. Меня с детства учили, что слива, отважно цветущая среди снега ранней весны, считается цветком невесты, символом верности долгу вопреки невзгодам. Сакура прекрасна и никогда не увянет, ибо свежие, ароматные цветы её осыпаются от легчайшего ветерка и сперва плывут по воздуху ярким облаком, а потом превращаются в ковёр нежных бело-розовых лепестков — точь-в-точь как мои учительницы, такие изменчивые и всегда прекрасные.
Теперь-то я понимаю, что поначалу идеализировала американок, но никогда об этом не пожалела, поскольку осознала трагическую правду: японки подобны цветкам сливы, скромным и нежным, они безропотно сносят тяготы и несправедливость, но зачастую их жертва оказывается бесполезной, американки же себя уважают, свободны от ограничений, легко приспосабливаются к новым условиям и тем вдохновляют каждое сердце, потому что их жизнь, как сакура, цветёт естественно и свободно.
Я не сразу это осознала, а когда поняла, задалась массой безмолвных вопросов.
Я с детства знала, как все японцы, что женщина стоит неизмеримо ниже мужчины. И я никогда не ставила это под сомнение. Но чем старше я становилась, тем чаще замечала, что судьба порою испытывает и унижает ни в чём не повинных людей, и по-детски незрело гадала, что же это за великая злая сила. И однажды душа моя взбунтовалась.
С тяжёлых времён незадолго до Реставрации матушку мою терзали приступы астмы, причём все мы искренне верили, что это расплата за неизвестный проступок, который она совершила в прошлом своём воплощении. Однажды, силясь вдохнуть, матушка прохрипела: «Это судьба, и нужно смиренно нести свой жребий», я же, услышав это, бросилась к Иси и возмущённо спросила, почему судьба заставляет мою маму страдать.
— Ничего не поделаешь, — со слезами жалости ответила Иси. — Это всё оттого, что женщина существо недостойное. Вам следует успокоиться, Эцубо-сама. Досточтимая госпожа ведь не жалуется. Она гордо терпит молча.
Я была слишком мала, чтобы это понять, но сердце моё колотилось, душа бунтовала против могущественной, загадочной несправедливости, я уселась к Иси на колени, судорожно прильнула к ней и попросила скорей рассказать мне сказку, где звенят мечи, летают стрелы, герои сражаются и побеждают.
Детям в Японии не внушают, что бунтарские мысли, оставаясь невысказанными, суть грех против богов, и в душе моей копилось негодование. Но постепенно оно превратилось в безотчётное изумление: почему и мама, и Иси в минуту невзгод, в которых они не повинны, обязаны их сносить не только безропотно и терпеливо — разумеется, они, как женщины, не могли поступить иначе, — но даже с гордостью. Всё во мне вопило: как бы они ни подчинялись долгу, сердца их не могут не бунтовать, при этом обе без всякой нужды смирялись с унизительными обвинениями, хотя прекрасно понимали, что ни в чём не повинны! Готовность двух этих благородных женщин к подобному самоуничижению возмущала меня куда горше, чем суровый приговор судьбы.
Разумеется, тогда эта мысль ещё не сформировалась в моей голове. В ту пору и долгие годы спустя я представляла себе судьбу — ибо свято в неё верила — как смутную, изменчивую, великую силу, и мне оставалось лишь дивиться её мощи, невзирая на возмущение.
Был и другой случай, вызвавший моё замешательство. Дело было в тот день, когда в доме проветривали вещи; даже странно, что так получилось, ведь эти дни обычно бывали для меня самой счастливой и беззаботной порой года. Хранилища опустошали, во дворе на солнце натягивали длинные верёвки, развешивали на них порванные знамёна с нашим гербом, старые шатры, которые наши предки разбивали в биваках, старинные сокровища и множество странных уборов тех времён, которые в сказках Иси назывались стародавними. Под низкими карнизами громоздились неуклюжие конские доспехи, перехваченные линялыми верёвками из кручёного шёлка, в дальних уголках сада складывали древнее оружие — копья, боевые топоры, луки, колчаны стрел. Занимали каждый клочок земли, даже на перила мостков и каменные фонари вешали доспехи и лакированные шлемы с устрашающими масками.
Мне нравилась эта суета. Я её обожала. Отец обходил вместе со мною двор, показывал мне вещи, объяснял, для чего они, и в конце концов мы, вспотевшие, ослеплённые солнцем, уходили в дом, пробирались по заставленным скарбом коридорам в комнату досточтимой бабушки — наверное, единственное место в доме, где царил порядок. Повсюду сновали слуги, чистили, складывали, переносили вещи и весело болтали: в такие дни слуги трудились не покладая рук, и всё-таки эти хлопоты вносили приятное разнообразие в наш довольно-таки монотонный обиход, так что слуги всегда им искренне радовались.