Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Никогда не забуду один такой «девятый день»; сестре тогда было лет четырнадцать. Вскоре её должны были выдать замуж, и поэтому она шила. Я же занималась каллиграфией. В те дни считалось, что человек образованный обязательно должен владеть каллиграфией. И не столько ради красоты — хотя упражнение в мастерстве японской каллиграфии действительно требует такой же увлечённости, как и живопись от художника: считалось, что, дабы научиться целиком и полностью владеть своими мыслями, необходимо прилежно и терпеливо выводить кистью затейливые иероглифы. Душевная смута или небрежность неизменно давали о себе знать, ведь сложная растушёвка требует абсолютной собранности и точности жеста. Вот так, внимательно направляя руку, мы, дети, учились держать ум в узде.

С первым проблеском солнца в этот «девятый день» Иси пришла меня будить. Стояла лютая стужа. Иси помогла мне одеться, я собрала принадлежности для каллиграфии, сложила большие листы бумаги стопкою на столе, аккуратно вытерла шёлковой тряпочкой все кисти в чернильнице. В ту пору в Японии настолько преклонялись перед образованием, что даже предметы, которыми мы пользовались, считались почти священными. В такие дни мне полагалось самой готовиться к занятиям, но моя добрая Иси не отходила от меня ни на шаг и помогала чем могла, — хотя, разумеется, не делала за меня мою работу. Наконец мы вышли на веранду, которая смотрит в сад. Небо было серое, всюду лежали сугробы. Помню, перистые верхушки бамбука в роще были так густо усыпаны снегом, что походили на раскрытые зонтики. Раз-другой слышался громкий треск, и пушистый снег осыпался на землю: стволы не выдерживали его тяжести. Иси надела соломенные юки-гуцу, усадила меня на закорки и медленно подошла к дереву; я дотянулась до нижней ветки и набрала в горсть чистейший девственный снег — только что с неба. Я топила его; талый снег был мне нужен для каллиграфии. Мне полагалось самой выйти в сад за снегом, но Иси сделала это за меня.

Поскольку отсутствие мирских удобств обусловливало вдохновение, разумеется, я занималась в комнате без очага. Дома у нас строят как в тропиках, так что в отсутствии печурки-хибати с тлеющими угольями холодно в комнате было точь-в-точь как на улице. Японская каллиграфия — занятие тщательное и неторопливое. Тем утром я отморозила пальцы, но поняла это, лишь когда подняла голову и увидела, как добрая нянька плачет, глядя на мою багровую руку. В ту пору с детьми, даже такими маленькими, как я, не церемонились, так что ни я, ни Иси не пошевелились, пока я не закончила урок. И лишь тогда Иси укутала меня в большое утеплённое кимоно, вдобавок подогретое, и спешно отнесла в комнату бабушки. Там меня ждала миска тёплой сладкой рисовой каши, которую бабушка сварила собственноручно. Спрятав замёрзшие коленки под мягкое стёганое одеяло, накрывавшее очаг-котацу, я ела кашу, Иси тем временем растирала снегом мою онемевшую руку.

Разумеется, никто и никогда не ставил под сомнение необходимость подобных строгостей, но я полагаю, что моя матушка всё же порой переживала из-за этого, поскольку я росла болезненной. Как-то раз я вошла в комнату, когда они с отцом разговаривали.

— Досточтимый супруг, — говорила мать, — порой я дерзаю задаться вопросом, не слишком ли занятия Эцубо суровы для не самого сильного ребёнка.

Отец привлёк меня к своей подушке и ласково взял за плечо.

— Мы не должны забывать, жена, — ответил он, — об устоях самурайского дома. Львица сталкивает детёныша с утёса и без тени жалости смотрит, как он медленно карабкается обратно из долины, хоть сердце львицы при этом разрывается от боли за львёнка. Но это необходимо, чтобы он набрался сил для дела своей жизни.

В семье меня называли Эцубо, потому что воспитывали и наставляли как мальчика: суффикс «бо» обычно используют в именах мальчиков, а в именах девочек — «ко». Однако занятия мои не ограничивались мальчишечьими. Меня, как и моих сестёр, учили домоводству — шить, ткать, вышивать, готовить, а также искусству икебаны и всем премудростям чайных церемоний.

Впрочем, жизнь моя не состояла из одной лишь учёбы. За играми я провела немало счастливых часов. По традициям старой Японии у нас, детей, для каждого времени года были свои игры — и для тёплых сырых дней ранней весны, и для летних сумерек, и для свежей душистой осенней поры, когда собирают урожай, и для ясных, морозных и снежных зим. Я любила их все — от простейшей забавы зимних вечеров, когда мы бросали иголку с ниткой в стопку рисового печенья — посмотреть, сколько каждая из нас нанижет лепёшек на нитку, — до каруты, упоительнейшего состязания, кто больше вспомнит стихов.

Были у нас и подвижные игры: группа детей — разумеется, только девочки — собиралась где-нибудь в просторном саду или на тихой улочке, где вокруг домов — изгороди из бамбука и вечнозелёных растений. Там мы бегали и кружились — играли в «Горную кицунэ» и в «Поиски клада»; мы кричали, визжали, играли в запретную для нас мальчишескую игру — ходили на ходулях, это называлось «Езда на бамбуковой лошадке, которая высоко вскидывает ноги», прыгали наперегонки (это называлось «Одноногие»).

Но никакие игры — ни уличные, нашим коротким летом, ни домашние, нашей долгой зимой — не нравились мне так, как нравилось слушать рассказы. Служанки знали массу историй о монахах и причудливых рассказов, передававшихся из уст в уста от поколения к поколению, а Иси — у неё была лучшая память и самый бойкий язык — помнила несметное множество безыскусных старинных легенд. Ни разу я не уснула, не выслушав повествования, изливавшегося из её неутомимых губ. Нравились мне и степенные рассказы моей досточтимой бабушки, и те счастливые часы, которые я, чинно сложив руки, проводила подле неё на татами — ибо, когда бабушка разговаривала со мной, я не позволяла себе сидеть на подушке, — оставили долгие и прекрасные воспоминания. Истории Иси я слушала по-другому — в тепле и уюте, свернувшись калачиком на мягких подушках постели, хихикала, перебивала, просила: «Ещё одну!», как могла оттягивала минуту, когда Иси со смехом, однако решительно тянулась к моему ночнику, окунала один фитилёк в масло, выпрямляла другой и поправляла бумажный абажур. И тогда я, окружённая наконец мягким, неярким светом сумрачной комнаты, должна была сказать няне «спокойной ночи» и лечь в кинодзи [14] — позу, в которой надлежало спать каждой дочери самурая.

14

То есть в позу, напоминающую знак хираганы «ки» (он похож на человека, лежащего на боку).

Глава IV. Старое и новое

Мне было лет восемь, когда я впервые отведала мясо. На протяжении двенадцати веков, с тех самых пор, как в Японию пришёл буддизм — а эта религия запрещает убивать животных, — японцы были вегетарианцами [15] . Однако в последние годы и верования, и традиции существенно изменились, мясо теперь едят пусть и не повсеместно, однако его можно найти во всех гостиницах и ресторанах. Но в моём детстве на мясоедение смотрели с ужасом и отвращением.

15

Не совсем так. В японской истории были прецеденты, когда японцы в том или ином конце страны могли есть мясо из-за торговых или религиозных предпосылок. — Прим. науч. ред.

Я прекрасно помню тот день, когда я, вернувшись из школы, обнаружила, что дом наш окутан унынием. Я ощутила его, едва переступила порог, разулась и услышала, как мама негромко и угрюмо отдаёт распоряжения служанке. В конце коридора толпились слуги, явно взволнованные, но и они переговаривались вполголоса. Разумеется, поскольку я ещё не успела поприветствовать старших, то и вопросов не задавала, но меня не отпускало тревожное предчувствие беды, и мне стоило больших усилий пройти спокойно и неторопливо в комнату моей бабушки.

— Досточтимая бабушка, я вернулась, — пробормотала я и, как всегда, с поклоном уселась на пол.

Бабушка ответила мне поклоном, ласково улыбнулась, но я заметила, что она мрачнее обычного. Они со служанкой сидели у нашего семейного алтаря, золотисто-чёрного шкафчика-буцудана. Перед ними стоял большой лакированный поднос со свитками белой бумаги, ею служанка заклеивала позолоченные дверцы алтаря.

Как почти во всех японских домах, алтарей у нас было два. Если кто-то из домашних болел или умирал, дверцы простого деревянного синтоистского алтаря-камиданы в честь богини солнца Аматэрасу, императора и нации заклеивали белой бумагой, дабы уберечь от скверны. Но дверцы позолоченного буддийского алтаря в такие минуты всегда оставались открытыми, ведь буддийские святые утешают скорбящих и провожают усопших на небо. Я никогда не видела, чтобы дверцы буцудана заклеивали, тем более что в этот час пора было зажигать свечи и готовиться к вечерней трапезе. То было лучшее время дня; после того как тарелочку с угощением ставили на низкий лакированный столик перед алтарём, мы усаживались каждая за свой столик, ели, разговаривали, смеялись и чувствовали, что любящие души предков сейчас здесь, с нами. Теперь же алтарь закрыт. Что это значит?

Помню, как с дрожью в голосе я спросила:

— Досточтимая бабушка, неужели… неужели кто-то умирает?

Никогда не забуду, как она на меня посмотрела — со смесью удивления и возмущения.

— Маленькая Эцуко, — ответила бабушка, — ты разговариваешь чересчур непосредственно, точно мальчик. Девочке не пристало говорить так резко и бесцеремонно.

— Простите меня, досточтимая бабушка, — ответила я взволнованно, — но разве алтарь заклеивают бумагой не для того, чтобы уберечь от скверны?

— Да, — с лёгким вздохом подтвердила она и больше не проронила ни слова.

Я тоже в молчании наблюдала, как бабушка, понурив плечи, разворачивает свиток бумаги, который дала ей служанка. На душе у меня было очень тревожно.

Наконец бабушка выпрямилась и обернулась ко мне.

— Твой почтенный отец приказал своему семейству есть мясо, — медленно проговорила она. — Мудрый лекарь, следующий примеру западных варваров, уверил его, что мясо животных якобы укрепит его слабое тело, а детей сделает здоровыми и смышлёными, как люди Западного моря. В ближайшее время в дом принесут говядину, и наш долг — уберечь святилище от этой скверны.

Поделиться с друзьями: