Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Доля ангелов (сборник)
Шрифт:

И сон одолевал меня все равно: незаметно и стремительно.

Глазницы этой девочки были пусты, а остренький подбородок и широкие скулы делали лицо похожим на кокор. Давно уже иссохший.

«+7 999…..

Я сплю после ночи. Пазвани мне в пять»

Еще через год наш дом в Канте продали. Взамен него тетка купила новый, в самом Бишкеке, в Красноярском переулке. У греков. Белокаменный, словно акрополь, он был безлик и чужд мне. Наш старый дом, помнящий голоса всех нас и впитавший все наши запахи, настоятельно требовал ремонта, но безрукая и легкомысленная тетка пропиликала его легко и без сожаления, очарованная новизной побелки и изяществом кофейных чашечек, натрафареченных на стены. Я приехал тогда со своей первой женщиной, ставшей вскоре моей женой. Тетя Галя ничему не удивилась, а бабушка долго не могла понять: с кем это я? На Наташеньку вроде не похожа… Я помню, как в первое утро она растолкала меня и показала на висящую за распахнутым окном, высоко среди веток, грушу. «Смотри!» – ликующе воскликнула она. Мы выскочили из-под одеяла и подбежали к подоконнику. Не стыдясь, не думая, что сюда могут сейчас войти и увидеть нас такими.

И тогда я понял, что больше не нужно приезжать сюда, потому, что больше уже ничего нет.

Этот город был не просто точкой на карте, муниципальным образованием с суммой жилищ, накипью садов, желтою пеной жителей, напомаженными руинами административных зданий, россыпью музеев и жаркими трещинами улиц, начинающихся внезапно, как сон, и так же внезапно обрывающихся, он был точкой отсчета моей жизни, начавшейся тем не менее далеко-далеко отсюда, и центром расширяющегося круга моей памяти – к дому в Канте слетались два наших семейства со всех концов страны, стараясь не пропустить ни одного лета. Азиатского, тяжкого, пьянящего домашним вином и бесконечными семейными историями по вечерам в театрально освещенных виноградниках, где в сумерках выкликали то «лебединое озеро», то «муравьи», то, прости господи, «туда-сюда», а по ночам, дождавшись, когда дети уснут, взрослые куда-то уходили и возвращались лишь на рассвете, с таинственными полуулыбками на опустошенных лицах.

Но родительский обман нам не был в тягость и проходил легко, как случайные слезы. У них была своя жизнь, о которой мы шептались за закрытыми дверями амбара, на мешках с зерном, и мы знали, что потом и мы так же будем оставлять в неведенье невинных, а пока что это неведенье вяжет нас. Как круговая порука. И мне было сладко и тепло от этой беспомощности и привязанности к брату и сестре, в колышущемся зыбком мире древесных крон, сохнущего на веревках белья, в тонком мире невидимых токов и наитий. Но иногда где-то там, в самом-самом нежном месте схождения груди и ветра, меня царапал холодок от того, какими нечуткими и грубыми были брат и сестра. Их нечуткость и равнодушие к тонкому очарованию жизни меня ранили так, что я поворачивался к ним спиной и надолго замыкался к себе, переживая их грубость как личное предательство, всем телом ощущая холодок отчуждения. Потом тревога проходила, и я забывал о царапинах, как о случайности. Но со временем это ощущение возникало все чаще и чаще, пока однажды я не заметил, что они от меня тоже отвернулись. Может быть, мое изгнание тогда и началось? И длилось все эти годы, длилось и в то прекрасное утро просто наконец закончилось. Незадолго до этого, дома, я прочитал, что наше солнце погаснет через восемь миллиардов лет. И, узнав это, я готов был рыдать. Я хотел лечь и лежать в ожидании смерти, мне было безумно жаль людей, которые будут жить через восемь миллиардов лет – и погибнут! жаль произведения искусства, которые есть и которые еще будут, – я представлял, как корежатся в огне полотна картин, как песок заметает изъеденные ветром статуи, как уходят под землю дома, в которых уже никто не живет. И не мог понять: зачем жить, если все равно через восемь миллиардов лет все умрет? Если восклицает во мне и звучит эхом: «Пал, пал Вавилон!..».

Что мне были их интриги, их равнодушие? Подумаешь, «Посторонним вход воспрещен!».

«+7 999…..

Кот, я кинотеатр еду с падругой. Можно? Ни тиряй, там связь касячит»

Воспоминания о саде у меня неразрывно связаны с воспоминанием о себе. Первые бессвязные отрывки начинаются примерно с трехлетнего возраста и не имеют ни длительности, ни смысла, ни общей тональности. Они звучат во мне какофонией: всплески красок, ворожба арыка, запах ванили, поднимающий бабушкин дом к облакам… Ее выцветший передник винегретного цвета. Ощущение истончившейся материи под плотно прижатым к ее огромному, мягкому животу лицом. Животное движение ее грузного тела. Сладкий газовый дурман на кухне. Лоснящийся жирный шланг, лезущий от баллона куда-то под юбку плиты. Тускло-желтые оклады икон под потолком, плохо запертые шкафы с книгами. Внезапная гроза, и отец, мывший меня во дворе в тазу как есть голого, в три прыжка заносит на крыльцо. Именно с тех пор при слове «гроза» я представляю себе гремящего стального Мой-Додыра, со сверкающими рогами в полнеба…

Осенние дни были подобны друг другу и ложились, как блеклые растрепанные карты, в одну нескладную колоду, и не было дня прошедшего и дня грядущего, но всегда был день один – нынешний. Ночей же не было вовсе. Моя подруга, не сказав ни слова, через три дня собрала вещи и уехала. Юрчик служил в армии, Наташа училась и жила в Новосибирске, а ее родители, из года в год собиравшиеся вернуться на родину, все еще оставались в Красноярске. Мать же Юрчика – тетя Галя – человек нрава веселого и характера ветреного, недавно оставленная очередным мужем, искала теперь счастья во дворе знакомого автомеханика – невозмутимого корейца Кости (и, как рассказывали мне много позднее, таки нашла его, однако ж доведя своими похождениями Костю до рокового инфаркта), поэтому дома появлялась редко, влетая на своей видавшей виды «копейке» во двор на полчаса, на час в день. Не дольше. Неслась по комнатам, крича в ту, где мать, «Привет, как дела?!» по пути на кухню, гремела там, готовя, и трясущаяся, выжившая из ума старуха, слышавшая голоса давно умерших предков уже гораздо лучше, чем голоса живущих, выползала в коридор и, стоя на четвереньках, долго смотрела в темную глубину, не говоря ни слова. Ее второй муж и отец тети Гали, дед Василий, в войну дважды бежавший из немецких концлагерей и привеченный родиной в Магадане, после освобождения так и не смог избежать обиды на несправедливость бабкиного бога и три года назад, не без помощи оковитой, отправился сводить с ним счеты лично.

Я перебрался в маленькую комнатку налево от кухни – такую же, как в Канте, в которой останавливался с детства. От общего коридора она была отделена лишь занавеской, в общем-то, ненужной: не было посторонних глаз, от которых стоило скрывать хоть что-то, и не было ничего, что стоит скрывать. Дом был пуст, как летняя школа. Я просыпался рано утром, наспех завтракал и отправлялся бродить по городу с фотоаппаратом. Снимки делались спонтанно, самозабвенно, даже тогда, когда громкий хруст явственно говорил: «пленка закончилась, пленка вырвалась и убежала из своего домика!» – я далеко не всегда слышал, что мне говорят. А еще я массу времени проводил в букинистических отделах книжных магазинов – у меня не было денег, но было воображение, и я брал книги как знаток, как библиофил, раскрывал их с задней обложки и смотрел тираж, год издания… Когда никого рядом не было, я нюхал их, сверяя запах этих, чужих книг с тем, что помнил с детства. Иногда запахи совпадали, и я замирал, представляя себе, где, в каких шкафах и каких домах они могли бывать. Еще я подолгу слонялся по улицам. Без цели и без устали, без мысли, воображая себя всего некой мыслящей фотокамерой, объективом, управляемым кем-то невидимым. Зрение выхватывало совершенно случайные объекты, фокусировалось на них и вело наблюдение до тех пор, пока объект не скрывался. Иногда я даже чуть-чуть преследовал его, отмечая все-все-все, даже мельчайшие детали поведения. «Почесал нос. Скомкал и выбросил билетик. Купил мороженое…» Город был не такой уж и большой, и я смело бродил по его улицам, не боясь заблудится. Задумавшись, как лунатик, я уходил иногда далеко-далеко, к самым окраинам и, словно проснувшись, вдруг приходил в чувство и обнаруживал себя стоящим перед прекрасными домами, играющим с золотыми шарами, кланяющимся ветру и мне. По рассказам отца я знал, что где-то здесь, в городе, живет мой настоящий, родной дед, бывший министр не то водного, не то рыбного хозяйства, потомок бухарского эмира, человек вспыльчивый, на любовь и на действия скорый, в расцвете лет в дубовом парке застреливший из именного револьвера хулигана, пристававшего к девушке. Как раз в то злосчастное время моя бабка, бывшая его третьей женой, едва разрешилась вторым сыном, моим отцом. Деда посадили, новорожденного назвали Константином. После недолгой отсидки дед вернулся домой и развелся с бабкой, женившись в четвертый раз. Вообще, сдается мне, если кому господь и обещал «размножу тебя, как песок морской», так это в первую очередь деду Арипу. Бабку же и взял тогда замуж дед Василий, после войны и Магадана оставшийся совсем один, и вот, в новом браке родилась их дочь Галина. Мальчик, сызмальства снедаемый завистью к своим друзьям из полных семей и поклявшийся себе никогда не разрушать своей, достигнув совершеннолетия, получил свой первый в жизни паспорт и, чтобы вычеркнуть память об отце навсегда, поменял отчество. Но судьба отомстила ему: городу, где он родился, изначально известному как город кузнецов, в 1991 году, словно девушке, насильно выданной замуж, вдруг сменили имя, и родины у отца не стало. Ничего в жизни не проходит бесследно, поскольку ничего не появляется просто так. Меняя имя, человек меняет самого себя, что меняет он, изменяя отчество? Страшно подумать… Он меняет прошлое и пресекает будущее.

Искал ли я его нарочно? Пожалуй, нет. Или искал, но не его, настоящего, реально живущего человека, а словно хотел повторить и пережить заново то ошеломительное чувство встречи с семейной тайной, когда однажды все-таки увидел его: маленького, сухонького старичка, копавшегося в саду своего частного дома где-то в районе двенадцатого микрорайона. Мы шли тогда по улице, у отца на руках был мой брат, который проголодался и все время канючил, и я, десятилетний, едва поспевал за его скорым шагом: все время приходилось скакать вприпрыжку, догоняя

свою тень. Внезапно отец остановился у какого-то сквозящего забора и, когда я поравнялся с ним, сказал: «Вон, оглянись – это твой настоящий дед». И тут же снова устремился вперед. Я торопливо оглянулся через правое плечо, но, услышав вновь удаляющиеся шаги, бросился догонять своих, стараясь не выпустить изо рта бешено заколотившееся сердце. Желто-коричневая шея, тюбетейка, согбенная поза тщедушного тела – вот все, что я запомнил тогда.

Теперь, впитав и пережив память своих предков заново, прожив ее своей собственной жизнью, я просто поражаюсь, как легко в нашей семье родные люди, из поколения в поколение, отрекались друг от друга, как изощренно мстили и предавали. Ничтоже сумняшеся. Притом что у нас считалось греховным даже называть степень родства братьев и сестер и не существовало двоюродных и троюродных номинаций: брат – значит брат, сестра – значит сестра. Но сын предавал отца, и жена отрекалась от мужа, легко сестра крала у брата, и племянница отказывалась от тети, надеясь отринуть, избежать семейного проклятия, представ назавтра пред Богом и судьбой чистыми, начав с красной строки, но Бог видел и помнил все, и не прощал ничего. Через многие годы судьба сводила вместе беглецов и клятвопреступников, жертв и палачей, предавших и преданных, чтобы шли они и одно поприще, и два, и три, и снова, и снова, и снова…

«+7 888…..

Стрекоза, ты где?»

По иронии судьбы, мой тот самый настоящий дед Арип заведовал как раз тем хозяйством, в ведении которого находилось рытье канала раскулаченною и сосланною с Иргиза в числе прочих матерью его будущей жены, а моей бабки Евдокии Артамоновны – Домной Ерофеевной Дюкаревой. Муж Домны Ерофеевны, Артамон Кузьмич, был убит на Первой мировой войне двадцати пяти лет от роду, где и как – неизвестно, и из поколения в поколение, ныряя из альбома в альбом, кочевал и хранился лишь один-единственный дагерротип ее отца: как водится, франт и красавец офицер в окружении однополчан. Ни звания его, ни имени полка семейные предания не сохранили. Там же, на берегу этого канала, ссыльными было основано и наше родовое селение, а в конце его главной улицы, впадавшей в БЧК (Большой Чуйский канал – спустя десятилетия превратившийся из образца рукотворного имперского чуда в заросшую ивняком и камышами речушку с бродом через шаг), был поставлен и первый дом, где жили сначала все.

Увлекшийся еще в армии нашей фамильной историей, я лежал, не зажигая света, на диване и представлял себе, как некогда, в одночасье, были сорваны с родных Иргизских болот все эти люди. Они считались «кулаками», к тому же – староверами. Как и большинство репрессированных, их собрали и выгнали на новое место без вещей, без денег. Но все судьба была к ним благосклонна, и в Годы Процветания умерли не все: из четырнадцати детей Артамона Кузьмича в живых остались три дочери: старшая, Зинаида, средняя, Ефросинья, и младшая, Евдокия. Выжившие стали плодиться и размножаться, возводя свои новые дома по обеим сторонам от того, самого первого нашего, а потом перебрались и на ту сторону дороги. Сначала – единственной, стараниями селян и природы превращенной в живописную пастораль, а потом появилась рядом еще одна такая же, еще… Постепенно короста палаток и времянок стала сползать, являя миру образец новой чистой плоти на теле молодой братской республики. Да, как бы то ни было, но колода была брошена, и расклад вышел неплохим. В прикупе были истовость и вера раскольников, принесшие добрые плоды: из песка был собран поселок, и имя ему было дано Кант, что значит «Сахар».

Если стоять к БЧК спиной, то по левую руку улица начиналась церковью, старейшиной которой была баба Зина. Осевший постный дом ее, пребывавший нелицемерной твердыней веры, с одной стороны был укреплен стенами Крепости Господней, с другой же – нагло попирался надмевающейся роскошью особняка мамы Фроси, и только виноградники их на задворках в изобильном и тайном перемирии сливались свободно и были суть одна плоть и одна кровь. По правую же руку, на самом берегу, так и стоял тот самый Первый Дом, обиталище матери всех трех сестер, позже перешедшее по наследству к Евдокии – моей бабушке. Дом величественный, дом благодатный, щедро делившийся благодатью своей с соседствовавшим домом дочери мамы Фроси – тети Иры, красивой несчастной женщины, всю жизнь свою тайно любившей иноверца. И воздух дома тети Иры был печален и темен, как последний вздох флакончика давно выплаканных духов. Ребенком мне нравилось бывать в нем, но оставаться там надолго я боялся. Когда ослепленные солнцем глаза привыкали к полутьме и дневное зрение уравновешивалось с сумеречным, я начинал различать в полутьме их маленьких комнат высохшие цветы в вазах, стоящих на самых немыслимых плоскостях сгрудившейся мебели, картонные коробки с пудрами, фарфоровые безделушки, таящиеся под сухими листьями пионов. Постепенно я начинал различать в тишине медленную речь ковровых узоров. Ковры были везде: на полу, на стенах, на диванах и кроватях, никогда не принимавших на себе любящих и просто влюбленных. Они шептали об этой тоскливой пустоте, о леденящем страхе чужих пересудов, о том, как велик дом для одного человека, – и лишь об этом, только об этом все твердили, и плакали, и жаловались взлеты и падения шепотков, их препинающиеся вздохи и обратный ход их, словно кто-то набирал полную грудь воздуха, чтобы выдохнуть его вместе с пылью и горечью гнили и траченого мелкого куриного пера, их внезапные обрывы и тщетные попытки начать с нового места, столь же безнадежно траченного молью и временем, как и прежнее. Все громче, все зазывнее. Провалы, паузы, длинноты, прихотливые отступления, сбои, повторы и витиеватость восточных любовных даров. Постепенно речь звучала все настойчивее, все наглее и требовательней, и, когда из стен начинали выходить призраки тех, кто при жизни душил преступную страсть, когда сумерки начинали выть, я, натыкаясь на углы, оскользаясь на плетеных дорожках, бежал прочь из проклятого места, прочь, к родным, к бабушке и отцу, домой, к солнцу. А дальше этого дома стояли дома Жуков, Фишеров, Агеевых, Донских, а что было за ними, того я не ведал. Я доходил до черты оседлости нашего рода и возвращался домой.

Поделиться с друзьями: