Доля ангелов (сборник)
Шрифт:
И выключила телефон. Потом я обратил внимание – она всегда выключала на мобильнике звук. Была все время напряжена и никогда не делала двух вещей, сколько я ни пытался ее увлечь: не строила планов о нашем будущем и не интересовалась моим прошлым. Но если с обсуждением будущего я просто решил повременить, решив, что если эти планы просто осуществлять, даже по чуть-чуть, то это будет уже хорошо, а что-то грандиозное мы все равно пока сделать не можем, – так что пусть текут себе мелкой струйкой небольшие насущные дела, то, попытавшись несколько раз рассказать ей о себе и не заметив с ее стороны ни малейшего интереса, ни малейшего сочувствия, я почувствовал себя как сумасшедший, который на первом же свидании в парке пытается снять с себя штаны.
Я не мог понять ее поступков: писать, звонить в три часа ночи – что это? Это любовь, о которой она постоянно твердила мне, даже не утруждая себя посмотреть: который сейчас час?
Среди ночи я просыпался от того, что рядом, на уровне глаз, экран телефона вдруг начинал сиять небесно-голубым светом, и сквозь него слепые глаза ловили проступающие строчки: «Забери меня отсюда, я уже не могу без тебя». И, выхватив стилус, я тыкал, тыкал в буквы, словно давил тараканов, стискивая челюсти и чувствуя, как вздрагивает диафрагма: «Скоро уже. Еще чуть-чуть».
Или это равнодушие, или мелкая бабская месть, или неумение строить отношения? Когда день, два, три она не выходила на связь и не отвечала мне. Впрочем, начиналось все с часов. Тогда, когда мы считали каждую минуту…
О себе она рассказывала мало. Если время жизни человека уподобить морю, растворившему в себе соль его пота и слез, как все другие моря, то островами в нем будут события такие, появление которых предчувствуешь задолго до наступления, и помнишь даже тогда, когда они давно скрылись из виду. О них, конечно, любой путник расскажет в первую очередь, даже когда не стремится произвести впечатление: просто о чем-то отдельном рассказать легче, чем о бесконечной и ровной глади дней, похожих в пути один на другой. Но если понимаешь толк в пространстве и времени, то в первую очередь обращаешь внимание именно на эту протяженность, без четких очертаний, без границ. Начинающуюся задолго до слов, где-то сразу за плачем и любящими руками. Потому что это и есть ткань жизни. Ткань, которую потом, начав с подражания, творим мы сами из ускользающих между пальцев мгновений. У кого-то от горизонта до горизонта ткань получается безликой и унылой, украшенной лишь событиями, в свершении которых участие Улисса минимально, у кого-то – играет глубинными красками. Сняв на ее берегу с себя все одежды, я ступил однажды в ее прошлое: «Жалеешь, что тогда все так получилось?». И словно с размаху уперся в разбухшую осклизлую дверь: «Да нет. Ну, было и было».
Ступил в ее прошлое, как в мутную, затхлую воду.
– Что волнует, что вздымает и опускает грудь, дышащую во сне? Что управляет приливами и отливами её любви и гнева? Вообще, в нас, что гонит волны к берегу и прочь от него и посылает ветер то в грудь, то в спину, то окрыляя, то бросая нас на землю, как птицу? Кто, незримый, восходя в зенит и спускаясь к надиру, увлекает ток жизни за собою, как жениха, и отвергает его со смехом? Зажигает с вечера свет и ждет до зари, не отводя сердца от дверей? Молится на Луну и, зная запретное имя, поднимается в воздух и уносится прочь, кто?
– Знать того не дано, спи. Догонят, но не вернут. Не дело живущих светом знать тайные циклы, скрытые движения, незримые притяжения. Сила гравитации поднимает за волосы из постелей живущих по ночам, а Господь – не знает пятниц и суббот. Закрой свои глаза – чувствуешь? Все время кто-то рядом: тень моя, между мною и матерью; он, искусивший и увлекший потом играть в другую комнату – вот, звенит их смех!.. Кто-то еще? Кто-то еще… Кто управляет приливами и отливами гнева, любви…
Чувствую, как кровь во мне поднимается к голове и стекает в икры.
«+7 999…..
Я на виласипеде каталась. Знакомава встретила, он катался»
«+7 888…..
Он катался в два часа ночи?»
«+7 999…..
Да. А позже ты уже спал»
Трогательная забота. Как мерзко. Как мерзко спрашивать, как мерзко узнавать!
Первая ночь, когда я понял, что она изменяет мне, – я запомнил ее наизусть, как длинную, отчаянную и прекрасную поэму. Утром, не спавший, обалделый, я чуть свет вышел из дому и пошел. Бесцельно, по дорожкам, в парк. Телефон все так же молчал. По пути мне все попадались битые бутылки, использованные презервативы, сигаретные пачки. Господи, сколько тут этих презервативов! Такое впечатление, что ночью половина города выходит в парк, чтобы совокупиться в ближайших кустах. Задумавшись, я шел все быстрее, разгонялся и вот – полетел. Я летел, размахивая руками, облетал мусорные кучи, и в голове пульсировала, стучала молотом мысль: «изменила, изменила, изменила!». Я остановился, чтобы перевести дух и утишить этот вопль в голове, и в наступившей тишине вдруг отчетливо и спокойно подумал: «А ведь она действительно этой ночью спала с кем-то…». Холодно, как прозектер, я представил себе ее острые колени, пот, хлюпанье. Возня, трусы на полу. Зачем-то в усмешке скривил губы…
А может быть, нет? Может, правда, как идиотка, визжа от радости, она крутила педали, а потом, пошатываясь, ноги на-раскоряку, пошла спать? И дрыхнет сейчас, и будет дрыхнуть до четырех? Она теперь просыпается поздно… Я помню ее дыхание во сне: смрадное, тяжелое, как у старухи. Как мало мы с ней разговаривали… А о чем? Как мучительно было писать ей поначалу: будто примеряешься загукать с младенцем. Бэтси, увидев ее фотографию, сказала мне без ревности, без злобы, но с каким-то содрогающимся разочарованием: «Да это же быдло… Обыкновенное быдло». Может, она, правда, выросла там в своем алкосовхозе, ни черта не знает, не ведает, ведет себя, как звезда из «Дома-2», и думает, что истерики и обиды, это она и есть – «любофф». Помнится, даже дорогая моя сестрица, глядя на нее, пребывала в перманентном шоке. Вот бы перебороть судьбу, сделать ее человеком, объяснить, научить, втолковать… Тому, что в душе ее написано тайным пером, дать разумные знаки, чтобы проявилось это языком человеческим, удивительным и простым.
«+7 999…..
А на миня в детстве дерево упала. Груша. Чуть ни убила»
Наконец-то выбравшись погулять, уже совсем-совсем поздно вечером, мы шли по Прибрежке и еще издалека услышали, а затем и разглядели в темноте странную пару: отец и сын лет десяти, разделенные бесконечностью длиной примерно в двадцать метров. Отец с надрывом кричал ему: «Подойди сюда! Я кому говорю! Почему ты сюда не хочешь подойти?! Почему?!!». Мальчик молчал. И отец кричал снова. Безответно, ибо чем можно ответить на крик? Только эхом. Наверное, мальчик был не эхом, а камнем.
Фонари горели редко, и Обь была черна. Она шелестела слева так, словно по земле волокли огромный брезент, и я невольно умолк, прислушиваясь. Возле церковной ограды мы свернули и пошли вдоль. «А вот здесь мы жили» – показала она на длиннющую, безликую девятиэтажку справа. Маленькая плитка, вдавленная в ее бетон, фальшиво блестела в желтых лучах. «У нас была трехомнатная, и у меня – своя комната!» И в голосе ее гордость была свежа, словно не десять лет назад это пошло прахом и не прошло вообще. Кажется, тогда я уже не в первый раз подумал, что, в сущности, она – ребенок. Все тот же шестилетний ребенок, которого изнасиловал случайный «друг семьи», пока счастливые родители на кухне пускали пузыри в тазиках с оливье.
Позже я узнал, что я был не первый, кому она рассказала об этом «по большому секрету». И когда при случае поинтересовался у Татьяны – знает ли она что-нибудь об этом, та равнодушно ответила: «А, да… Но, правда, так толком и неизвестно, то ли изнасиловал, то ли попытался… Но после этого Люба уже и развелась, и пыталась завязать, а примерно через год они вообще вернулись в Николаевку». Я помолчал, вспоминая, как темно было в моей голове, когда я прочитал ту ее смс-ку. Вообще, меня просто поражала эта ее особенность: молчать, когда мы вместе, а потом телеграфировать короткими откровениями. Мы ведь почти и не разговаривали с ней. Да и о чем?.. Лишь один раз она изменила своей привычке. В тот раз, который чуть не стал последним. А, честно сказать, и лучше бы стал им, но кто же знал, как все повернется и сложится. Уж точно – совершенно не так, как я себе воображал. Вот и тогда: я оделся и вышел из своей комнаты совсем рано, когда на улице была глухая темень, а голова кружилась то ли от полубессонной ночи ожидания, то ли от качающихся на улице фонарей. С улыбкой, презрительной к себе, я торопился на первый автобус, идущий до ВДНХ. Уже завязывая у порога шнурки, я оглянулся и увидел, что племянница тоже встала и сидит за столом, в кухне, молча наблюдая за мной. Мне совсем не хотелось ни говорить с ней, ни даже здороваться. Так что я только поблагодарил бога за ее молчание и начал перед выходом проверять карманы: не забил ли чего? Довольно нервно, признаюсь. Сочиняя в голове инвективы и филлипики, но стараясь внешне оставаться невозмутимым. И только взявшись за ручку двери, я повернулся к ней и коротко попросил: «Закрой за мной, пожалуйста». Краткостью выдавая обиду: ведь договаривались! Стараясь удержать рвущуюся злость у самого истока речи. Она же, сидевшая до этой минуты в каком-то равнодушном оцепенении, вдруг подскочила, бросилась к сапогам, к пальто – прямо так, на футболку! – и вынула, как первоклассница, из рукава эту свою дурацкую шапку с хвостами. И вышла со мной, просто притворив дверь. Я ничего не сказал. Мы шли, я молчал, стараясь не потерять равновесия и не расплескать молчания – но фонари качались! – равновесие было потеряно, и я не выдержал:
– Ну что, наигралась?
Она прошла еще два-три шага молча, потом заступила мне дорогу, остановилась, заглянула в лицо и сказала: «Я люблю тебя». И прижалась, обняв. Я поцеловал ее и тоже обнял. И почувствовал, какое грузное и тяжелое у нее тело, как холодно пахнет пальто присутственными местами, какие узкие у нее губы. И подумал, что ее зеленые выпуклые глаза похожи на ципреи. Или на глаза римских статуй, с которых время стерло зрачки.
А потом я ехал в автобусе, привалившись плечом к окну, чувствуя, как намокает от испарины стекла рукав куртки и подбрасывает меня на ухабах, а голова бьется о какую-то железяку, но я не удерживал головы, и даже приятны были мне эти болезненные толчки, это чередование теплого и холодного, и это медленное течение времени то в обратную сторону – от утра к вечеру, через ночь, полную мучительного ожидания, то, броском, – вперед, к отчаянию утра, и снова назад – к елке, бумажному ангелу, крутящемуся, как флюгер, в поисках того направления, откуда грядет Благая Весть. И над всем этим ее «Люблю» стояло, как ранний рассвет.