Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Волн ругательные визги Ветр, озливший их, умчит; Их гранит твой разразит, На тебя напавших, в брызги! (Жуковский: II, 335)

(Заметим анаграмматическую дистрибуцию самого слова «визг» в этой строфе.)

Наконец, эти ужасные визги мы встречаем в описании полета толпы теней убиенных женихов в Аид (XXIVпесня «Одиссеи») [261] :

…столпясь, полетели за Эрмием тени С визгом; как мыши летучие, в недре глубокой пещеры, Цепью к стенам прилепленные, если одна, оторвавшись, Свалится наземь с утеса, визжат,в беспорядке порхая. — Так, завизжав, полетели за Эрмием тени… (Жуковский 1960: IV. 351)

261

Этот эпизод из 24-й песни вызвал резкую критику Платона, на которую отвечал Поуп в своем апологетическом комментарии к «Одиссее».

(Заметим связь «визга» с темами беспорядка и ада [262] .)

Из приведенных высказываний можно вывести своего рода каталог возможных реакций поэта на мучительный демонический визг: «заткнуть уши», противопоставить ему твердость и силу, изгнать в Аид (на его родину) или преодолеть посредством забытой, но вечной гармонии. Тем не менее эти разные реакции на самом деле не противоречат друг другу. Мы полагаем, что мотив болезненного для слуха поэта «визга» (подстрочника, современной поэзии, политической жизни) соединяет две важные задачи Жуковского: художественную и идеологическую. Точкой пересечения эстетической и политической программ поэта является, на наш взгляд, идея восстановления разрушенного порядка(или, в историко-литературных терминах, восстановления ценностей бидермайера).

262

Эта картина преисподней символически перекликается с гекзаметрическим отрывком «Прочь отсель, меланхолия…», являющимся, как мы установили, фрагментом перевода «L’Allegro» Джона Мильтона ( Виницкий 1992: 271). Царство меланхолии осмыслялось Жуковским как ад души — см.: Виницкий 1996:34–36). В свою очередь, мотив «визга» восходит к балладной топике.

Можно сказать, что, подобно тому как в эстетическом плане «русская „Одиссея“» представляет собой попытку реставрации «разрушенной» немецким подстрочником древней гармонии, в плане идеологическом она является попыткой восстановления образа идеального мироустройства, остатки которого уничтожаются на современном Западе.

Обе эти утопические задачи связаны в сознании Жуковского с «немецкой темой» и «немецким сюжетом» (о котором мы говорили выше), и обе находят свое символическое выражение во второй части переводимой поэмы. Таким образом, самый процесс перевода «Одиссеи» оказывается своеобразной миссией, битвой поэта с силами хаоса, актом осуществления божественной справедливости.«В темное время, — писал он о своем переводе, — эта поэзия, как Эолова арфа, обращает шум ветра в гармонию» ( Жуковский 1867:70). Развивая сравнение исторической миссии поэта с его работой над переводом, можно сказать, что исторический хаос оказывается так же необходим для достижения окончательной цели (восстановления гражданской гармонии), как и «визжащий» подстрочник для создания идеальной поэмы.

Исключительно важным в данном контексте представляется нам расширительное толкование поэзии Жуковским в это время. Так, в письме к великому князю Константину Николаевичу от 19 (31) октября 1848 года он объясняет революцию в Европе «отсутствием поэзии в гражданском порядке». Последний же состоит в вере в Бога и в законность власти, то есть «в бескорыстном послушании сердца» святому. «Поэзия, — говорит Жуковский, — не заключается в одном стихотворстве: она есть дух жизни Божией, разлитый Им в Его творении, всеми ощущаемый и только некоторыми, наиболее одаренными, выражаемый в слове, краске, мраморе и пр.». В поэтической теодицее Жуковского истинная поэзия есть «Бог в святых мечтах земли», и она воинственно противостоит безвластию и анархии как лжепоэзии — то есть «духу тьмы в мечтах земли развратных». Истинный поэт — это тот, кто упорядочивает своим вдохновенным творчеством исторический хаос. И поэтическими личностями могут быть не только поэты, художники и скульпторы, но и проповедники, политики и цари ( Жуковский 1867:67–68).

Вернемся к реконструкции исторического плана перевода Жуковского.

5

Не будет преувеличением сказать, что вторая часть «Одиссеи» неожиданно оказывается зеркалом современных политических событий и их участников. Настоящее, от которого якобы бежит Жуковский, изображается (и, как мы покажем в дальнейшем, осмысляется и преодолевается) поэтом в образах и терминах гомеровского сюжета.

Напомним, что вторая часть «Одиссеи» — история о бесчинствах наглых женихов и восстановлении порядка тайно вернувшимся царем Одиссеем. В своем переводе Жуковский называет женихов многочисленной и беззаконной шайкой, караемой Одиссеем «за буйную жизнь и за дерзость»; он именует их дерзкими и дерзко-надменными, грабителями, пьяницами, сволочью, безумцами, собаками, буйными людьми, совершающими дерзко-обидные и беззаконные поступки и святотатства.

А. Н. Егунов заметил, что в переводе Жуковского сцена расправы с женихами не имеет ничего общего с гомеровским оригиналом, ибо «изобилует вульгарными словами, снижающими эту жуткую сцену до уровня пьяной драки» (Егунов:368–369). Между тем перед нами не воспроизведение вульгарной речи, но «высокий» язык политической ругани(тут напрашивается сравнение с анти-революционными инвективами Ивана Бунина или Зинаиды Гиппиус; ср., скажем, определение Маяковского Буниным — Полифем Одноглазым). Сравните оценки Жуковским революционеров и депутатов германских парламентов в письмах и статьях поэта 1848–1849 годов: мастера разрушения; оргия безначалия; нахально буянствующая малочисленная шайка анархистов, отчаянное бешенство, бессмысленные возмутители; безумный разбойник; неописанное нахальство и т. д. и т. п. ( Жуковский 1960:IV, 301, 305–307, 310, 311, 326). Это не низкий стиль, а горячая злободневная полемика [263] .

263

Заметим, что Жуковский был глубоко удовлетворен своим переводом сцены избиения женихов. Отвечая на комплименты Плетнева, он признавался: «мне захотелось развернуть вторую часть „Одиссеи“, и я прочитал песни стрельбы из лука и убийства женихов как нечто не только не мною писанное, но и как нечто никогда мною не читанное» ( Плетнев: 427).

Шайка горланящих женихов несомненно ассоциируется поэтом с депутатами немецких ассамблей и парламентов (ср., например, 108 женихов во главе с наглым красавцем Антиноем и более 800 франкфуртских депутатов во главе с импозантным говоруном Генрихом фон Гагерном, над которым Жуковский издевается в своих письмах). Разгул и грабительство женихов — этих «святотатцев, губящих дом Одиссеев и в нем беззаконного много творящих» — представляют для Жуковского программу революции,которую он определяет как проповедь анархии и безбожного расхищения чужой собственности (ср.: «как деятельно и бесстыдно злоумышленники грабят общее достояние в пользу собственную, не давая себе и труда украшать виды свои маскою пристойности»).

Эти болтуны и мятежники, по Жуковскому, заслуживают самого сурового наказания (ср.: «Взят Штруве… Расстрелян ли он, еще не знают. Дай Бог решительности и смелости!» — о лидере баденских революционеров [ РА 1885: 250]). Отсюда особое, пророческое, значение получает сцена обеда женихов («беззаконных ругателей правды» [ Жуковский 1960:IV, 311]) накануне их казни Одиссеем. Ужасу последней посвящена целая песня поэмы (22-я), но мы, в целях экономии текста, приведем лишь ее сжатое изложение в рассказе теней женихов из 24-й песни:

Страшное тут началося убийство, раздался великий Крик; был разбрызган наш мозг, и дымился затопленный кровью Пол… (Жуковский 1960: IV, 356)

Не менее жутки и описания казней неверных слуг Одиссеем (коллективная виселица рабынь)…

Классический эпос на глазах превращается из бидермайерской идиллии в политическую поэму-инвективу [264] , почти синхронно отражающую стремительно развивающийся исторический процесс. Показательно, что оценки политических событий в письмах поэта постоянно перемежаются с высказываниями о переводе «Одиссеи». Более того, самый сюжет Гомеровой поэмы в какой-то момент начинает не только отражать, но «обгонять» и моделироватьдля Жуковского современную политическую ситуацию. Иначе говоря, сюжет заключительных песен «Одиссеи» помогает поэту осмыслить происходящее в соответствующих его убеждениям образах и даже предсказать будущее.

264

Замечательно и в высшей степени логично и превращение бидермайеровской «болтовни» в политическую ругань и благословение святой казни (ср. со статьей поэта «О смертной казни» 1850 года). Позволительно ли назвать такой стиль «взбесившимся бидермайером»?

В таком случае возникает вопрос о том, кого же из современных политических деятелей «моделирует» главный герой эпоса — могучий и хитроумный Одиссей, безжалостный мститель и восстановитель отеческого порядка?

Главный августейший герой писем Жуковского этого времени — прусский король Фридрих Вильгельм IV, друг и почитатель русского поэта. Но прусский король в первые месяцы 1848 года показал себя слишком робким монархом. Как мы видели, в письмах к великим князьям Жуковский постоянно призывал его к решительности: кровь прольется, но это необходимо для блага нации и всей Европы. Святое должно быть восстановлено. Между тем, по Жуковскому, применения одной военной силы недостаточно, чтобы разрешить исторический конфликт (пушки — «один только палиатив, <…> радикальное лекарство нравственности и веры»). Необходимы политические меры. Торопя короля, поэт вкладывает в его уста сочиненный им самим манифест о хартии, которую этот монарх должен даровать своим подданным взамен губительной либеральной конституции, навязываемой ему депутатами (РА 1885:254–256). Иными словами, подавление революции и наказание ее лидеров — лишь этап на пути к окончательному решению политического вопроса — заключению прочного союза короля со своим народом (иначе — неизбежная гражданская война).

Замечательно, что проект королевской хартии Жуковский, по собственному признанию, записывает на полях своего перевода «Одиссеи»( РА 1885:256). К этому «совпадению» мы еще вернемся, сейчас же заметим, что свой проект разрешения политической ситуации поэт называет в другом письме пророческим: через несколько дней после написания письма король Фридрих разгонит прусскую ассамблею и введет указом хартию [265] .

265

Ср.: «В последнем письме моем вы читали проект манифеста, который я (написав его между строками моей Одиссеи) обнародовал именем короля Прусского в маленькой каморке, служащей мне кабинетом. Этот домашний манифест вышел предсказанием того, что случилось на самом деле» (РА 1885:256–257).

Поделиться с друзьями: