Дом толкователя
Шрифт:
Оппозиция видимого — невидимого— центральная для Жуковского: зрелище для глаз против зрелища для души, видимая (публичная) казнь и невидимое присутствие казни, материальные глаза и очи воображения. Ценно и свято для Жуковского не видимое толпе. Но это невидимое на самом деле видимо тайным, внутренним зрением, присущим каждому человеку в отдельности (Жуковский здесь называет его воображением).Знаменательно, что статья о смертной казни была написана быстро слепнувшим человеком. В действительности она посвящена не правильной смертной казни (набор рекомендаций), а ее правильному видению,затемненному ложными и уродливыми формами исполнения. Импульсом для Жуковского служит не административное рвение, не теоретический интерес и даже не этический энтузиазм, а эстетическое чувство. Он хочет видеть казнь, если уж она существует, не отвратительно-кровавой, а магически красивой. Ему обидно, что его не поняли. Но его не могли понять, потому что отнеслись к его статье как к проекту, рассчитанному на реализацию, а не как к символической картине, призванной воздействовать на воображение созерцающего. Перефразируя автора замечательных «Dialogues with Dostoevsky» Роберта Джексона, мы имеем здесь дело с «мистическим видением» («mystical vision»),а не с «этикой видения» («ethics of vision» — морально-психологический опыт наблюдения смертной казни) — проблемой, мучительной для Достоевского, Тургенева или Толстого ( Jackson:4) [294] . Попробуем внимательнее всмотреться в это странное полотно.
294
В отличие от Достоевского, Толстого и Тургенева Жуковский не был непосредственным свидетелем этого действа. В статье о смертной казни он пишет, что узнал о казни Маннингов «из газет» (и у нас нет никаких свидетельств присутствия Жуковского на казни). Ему оставалось только вообразить тот ужас, который вообще и всегда сопутствует казни.
Статья условно может быть разделена на две части. В первой изображаются ужасы и развращающее действие публичных казней. Во второй — идеальная казнь, скрытая от посторонних глаз и имеющая, по мнению автора, глубокое религиозно-воспитательное значение. Мысль автора развивается внешне строго логически, но при внимательном чтении статьи становятся заметными странные противоречия и умолчания автора.
В первой части Жуковский подробно, почти натуралистически, описывает ужасы виселицы, гильотины и четвертования. Приведу лишь один пример: «Еще отвратительнее французская гильотина: тут все поражающее душу исчезает; человек <…> отдается во власть машины, которая безжалостно <…> режет ему голову; несколько палачей, рабов машины, укладывают ея работу в короб, смывают с нея кровь, которой ручьи, пробираясь по камням мостовой, мало-помалу втекают в каналы, мешаются там с грязью — и все кончено…» ( Жуковский 1902: X, 140–141). Но во второй части, то есть собственно в проекте казни, сокрытой от глаз толпы, Жуковский ни слова не говорит о том, как будут казнить за оградой преступников. Будут ли их удушать, вешать, заливать в рот расплавленное железо, гильотинировать или расстреливать? Подробно описывается ритуал «святой» казни — зрелище для души, но какой будет — технически! — эта казнь, мы не знаем. Эшафот у Жуковского невидим.
В проекте смертной казни поражает отсутствие палача. (Заметим, что это умолчание является центральным отличием представления о смертной казни Жуковского от мистической картины другого знаменитого защитника смертной казни графа Жозефа де Местра. В погрязшем во грехе мире последнего центральной фигурой оказывается именно страшный палач.) Кто казнит преступника у Жуковского? Нет ответа. Более того, хотя Жуковский и говорит, что страх казни в народе необходим как совесть в каждом человеке, в его описании ритуала казни почти отсутствует тема страха. Все умиленно-благостно. Торжественно-спокойно. Более того, в описании страданий и надежд осужденного видится едва завуалированное любование, граничащее чуть ли не с завистью: вот при причащении в нем происходит спасительный душевный перелом; вот открывается чудесное зрелище смерти, которое «никакими глазами не увидишь».
Поразительно, но в статье о религиозной миссии казни ни слова не сказано о священнике. Используя точное наблюдение Андрея Зорина по поводу гораздо более раннего произведения Жуковского (1814 года), скажем, что обряд совершается здесь как бы сам собой ( Зорин 2000.280). Ср.: «Пускай накануне этого дня призовут (кто? герольды? газеты? священники? — И.В.) христиан на молитву <…>, пускай во всех церквах слышится голос христиан, умоляющих Бога <…> тут молитва не просто богослужебный обряд<…>» ( Жуковский 1902:X, 141–142).
В статье Жуковского ничего не говорится о властях, вершащих суд, или о конвое преступника: «он из уединенной темницы перейдет через церковь в уединение гроба», «на пути от церкви к месту казни он провожаем будет (кем?! — И.В.) пением, выражающим молитву о его душе» ( Там же:142). Кто поет? Не конкретизируется. В статье описываются перетекающие один в другой процессы, но не их источники. Можно сказать, что перед нами эмоциональный поток на грани невидимого и невыразимого.Главный сюжет статьи не в логическом построении доводов и предложений, а во внутреннем развитии авторской эмоции, приближающейся к некоему откровению казни (не случайно он говорил о своей статье, что она сама собою написалась). Центральная тема статьи — тема мучительно-великолепного перехода из бытия в небытие — процесса, призванного, по мысли Жуковского, вовлечь в качестве свидетелей всех еще живущих [295] .
295
Заметим здесь, что, описывая предполагаемую реакцию народа на таинственную казнь, Жуковский допускает симптоматичное логическое противоречие: «не может быть, чтобы она (молитва) кем-нибудь, или по крайней мере большинством,не была услышана, не была произнесена с тем же чувством, которое оставляет неизгладимые следы на сердце» (Жуковский 1902:X, 142).
Перед нами не публицистическая статья, а мистическо-поэтическое видениеказни [296] .
Хотя суровые судьи проекта Жуковского были убеждены в том, что поэзия несовместима с защитой смертоубийства, именно в его поэтическом мироощущении нужно искать истоки этой статьи. Вера и поэзия сошлись в сознании поэта у грозно-величественного эшафота.
Тема казни — одна из важнейших в поэзии Жуковского. Казнь в его произведениях является неотвратимой, страшной и в то же время святой, ибо ее источник — грозный Бог, карающий грешников адекватно их преступлениям. Казнь — это Божий суд над злодеем. В так называемых «страшных балладах» поэта, создавших ему репутацию певца чертей и ведьм, представлено целое собрание самых разнообразных казней. Героиня первой баллады поэта Людмила за ропот на Господа живой брошена в могилу. Братоубийца Варвик утонул. Жадный убийца епископ Гаттон был съеден мышами. Сыноубийца Адельстан погиб в пропасти. Старушку-ведьму унес в ад Сатана. Примечательно, что казнь грешника обычно изображается Жуковским как незримая, тайная: «Никто не зрел, как с нею мчался Он» (Сатана) и т. д. Конечно, баллады Жуковского в большинстве своем переводные, а следовательно, не он отвечает за трагические развязки. Смерть грешника — вообще традиционный финал ужасных английских и немецких литературных баллад. Тем не менее выбор жанра и стихотворений для перевода принадлежал Жуковскому, и этот выбор свидетельствует об органичности для его эстетического и нравственного сознания самой идеи балладной казни.
296
Следует заметить, что в своем мистическом оправдании казни Жуковский расходится с представлениями мистиков К. де Сен-Мартена и его русского последователя И. В. Лопухина (как известно, последний в свое время оказал заметное влияние на формирование религиозных взглядов Жуковского). Помимо де Местра, мистическое оправдание института смертной казни утверждал Баадер.
В центре внимания поэта находится внутренний мир грешника, терзаемого муками совести и ужасом перед неизбежностью казни. Страх казни преследует его в образах жутких привидений. Мертвецы встают из гробов. Из бездны тянется страшная рука. «Свирепый, мрачный, разъяренный», является перед очами преступника сам Дьявол. Душевные муки преступника в самый момент казни — кульминация и развязка баллады. Место, где вершится суд Божий, — центр балладного мира. Это маленький пространственный уголок, как бы насквозь пронзаемый вертикалью.
В статье 1850 года смертная казнь в соответствии с балладной эстетикой Жуковского уподобляется «привидению, преследующему преступника», ужасы публичных казней напоминают оргии нечистой силы в его страшных балладах. Страх расплаты оказывается мощной силой, нависшей над злодеями. Внимание автора проекта по-балладному сосредоточивается на душевных муках приговоренного. И все же тема ужаса не является эмоциональной доминантой статьи 1850 года. Настроение автора — умиленно-торжественное по преимуществу (это-то умиление и раздражало его позднейших критиков!). Дело в том, что тема сурового наказания заглушается здесь другой темой, также детально разработанной в балладах и повестях Жуковского.
Речь идет о неразрывно связанной с темой казни теме искупления вины и спасения грешной души.В творчестве поэта последняя со временем приобретала все более и более важное значение. Можно заметить, что в своих балладах, особенно поздних (1831–1832 годов), поэт как бы перебирает наиболее действенные способы душевного спасения: покаяние преступника (явно недостаточно), помощь святого (не при всяком преступлении подействует), наконец, чудо (явление искупителя, преображение) — это, наверное, самое эффективное. Показательно, что освобождение грешника от вины также происходит в балладах Жуковского незримо:
Цепи все еще вкруг тела, Ими сжатого, лежат, А душа уж улетела В град свободы, в вечный град.Здесь важнейшая для поэта оппозиция «душа — тело» находит свое разрешение. Душа грешника, почти испепеленного физическими и нравственными страданиями, передается на суд милосердного Бога. Таким образом, казнь оказывается освобождением преступника. Следовательно, она для него благо и должна быть ему желанна и сладка [297] …
297
Апофеозом темы благой казни является последняя, итоговая, поэма Жуковского «Странствующий жид» (1851–1852). Подробнее см. Эпилог.
Видение смерти описывается и в статье 1850 года. Завороженность Жуковского смертной казнью, возможно, объясняется тем, что в поздние годы поэт мучился сознанием собственной греховности, которая может помешать ему спастись. Борьба с пороками и слабостями (действительными или мнимыми) становится теперь важнейшим делом его душевной жизни. В таком случае смертная казнь уверовавшего грешника может осознаваться как наиболее радикальный и быстрый способ искупления: «И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, нынеже будешь в раю» (Лк 23, 43) [298] . Место казни — это не что иное, как жертвенный алтарь, разрешающий страсти души. Иными словами, образ эшафота оказывается фокусом поэтической идеологии Жуковского.
298
Ссылки на это ключевое для евангельского сюжета место постоянны в дневниках и философских статьях Жуковского 1840-х годов.