Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дождливые дни

Ханжин Андрей

Шрифт:

И Запорожье — город мертвецов. Бензоколонка. Остановка. Я не выхожу из машины. С навесов льётся небо. Из-за приоткрытой двери придорожного магазинчика доносятся прерывистые вопли местного эФэМа на неразборчивый текст песни и ритм, напоминающий монотонные удары валенка по перевёрнутому ведру. Там идёт непрерывный процесс жизнедеятельности. Кто-то, неведомый мне, такими вот звуками заявляет о своём существовании в этом, кишащем индивидуальностями мире. Я же, вынужденно покинувший стационарный Райх, теперь тих и беззащитен. Призраки несбывшихся надежд и блуждающие тени сомнений пробираются сквозь черепные кости, транслируют себя, сменяются, как девушки в кабриолете Джима Моррисона, и не позволяют сосредоточиться. Простите, если вы нашли меня кричаще хаотичным. Всё же мой мир — это не горняя обитель Брахмы. Это уравновешенный ад для солнечных зайцев. И нужно быть дэзовским столоначальником в состоянии сатори или облучённым подводником, или оторвавшимся от станции астронавтом, или трудновоспитуемым ваххабитом, наконец, чтобы не грустить в дождь, вжавшись в продавленное кресло автомобильного аббатства.

Клаустрофобия, стремящаяся к клаустрофилии.

События собственной жизни ограничены рамками восприятия. То, что ещё не осмыслено, — разглашению не подлежит. Но всегда остаётся право на эксперимент. И если всё в своей жизни подвергнуть аннигиляции — словно при столкновении вещества памяти с антивеществом ничтожности воспоминаний — так вот, если всё стереть и оставить один только образ, одну только вспышку — Оксану — то этого строительного материала будет вполне достаточно для возведения мемориала всем тем, кто потерял свою любовь.

И глупо жить надеждой. Ничего нет. Ничего не будет, кроме математических расчётов. Бензин вольётся в бак, и мы снова помчимся в никуда — я в Симеиз, к осколкам Ай-Петри, осыпавшимся в Понт Эвксинский, а Вадим — к своим грузовикам, набитым контрабандным турецким шмотьём, которое приносит деньги, но деньги не приносят ничего, кроме ещё большего опустошения. Твёрдо концентрированная власть каннибалов. Потому что низость человеческая свирепствует не в коммуналках с облупившимися потолками и не в удушливой трамвайной толчее, и не в бетонном льду тюремных камер, и не в безумных героиновых притонах… Там обнажается горе человеческое, в ужасе своём и уродстве своём. А низость и мерзость обучены хорошим манерам. Низость и мерзость всегда чистоплотны, всегда — из химчистки. Всегда пунктуальны и крайне значительны, блядь… Они заботливы и поразительно умны. И если вы когда-нибудь узнаете об учреждении Фонда По Спасению Человечества, не сомневайтесь — скоро наступит пиздец. Его завершающей фазой займутся сотрудники Фонда. А бессистемно разбогатевшего Вадима — как инородный элемент в системе глобальных бухгалтерских ценностей — они, несомненно, истребят в период коммерческой чистки. И, чувствуя это, спецназовец Вадим смеётся над своим героизмом:

— Какие там подвиги… Слушай. Малаховка подмосковная. Поступает вызов: два киллера, вооружены, оба находятся в федеральном розыске за убийство, ясное дело. Засели на даче. Короче, коттедж двухэтажный довоенной постройки. Там раньше евреи жили. Ну, знаешь, Малаховка — подмосковный Тель-Авив. Ну вот. Дача эта двухметровым забором обнесена.

Четыре утра. Светает. Небольшой такой туманец. У нас группа из двенадцати человек, все рассредоточились вокруг забора. Я и ещё двое — с фасадной стороны. Смысл был в том, чтобы тихо, как можно тише, как можно незаметнее перебраться через забор, засесть перед зданием и ждать команды. И как только поступит команда «Набат!» — проще говоря, в двери, чтоб те не успели огонь открыть.

Моя задача заключалась в том, чтобы выбить дверь. Кувалдой. «Эхо-2» кувалда называется. Две руки — это и есть «2», а молот, значит — «эхо». Эх-ха, взяли! Здесь главное вовремя отскочить, а то штурмовики сметут на хер, кости поломают. Ну ладно… Короче, я во всей экипировке — бронник, маска, за спиной автомат, в руках кувалда — прыгаю через забор.

Заросли старой крапивы, метра полтора стебли. В крапиве — двухсотлитровая пустая бочка. Но я- то об этом не знаю. Сигаю, как бэтмен, и… одна нога в бочке, другая — снаружи. Ни до дна бочки, ни до земли не достал. Прямо яйцами об деревянное ребро! Об борт! Мама дорогая!

— А главное тишина?

— Какая там уже тишина! Ты слышал, как лось орёт во время гона? Так вот это шёпот по сравнению с моим воплем! Кранты, срыв операции… Парни из группы, команды не дожидаясь, подхватили кувалду и попёрли на штурм! А я отрубился от боли.

Пришёл в себя… Солнышко светит, товарищи мои стоят, улыбаются. Говорят, что киллеры мой визг за психическую атаку приняли. Обосрались. Сработал, короче, как светошумовая граната «Заря». Такой вот подвиг.

Помолчали. Закурили.

— Киллеров-то взяли?

— Взяли. Ментам передали. Слава Богу, не убили никого — ни у нас, ни у них.

Редкие, но крупные дождевые капли расшибались на лобовом стекле, как потерявшие силу выстрелы.

— Вадь, а ты где служил-то?

— Ха! Да я и сейчас действующий…

У каждого своя судьба. Частичная фиксация и последующее искажённое изложение запечатлённых в памяти мгновений жизни — вот, пожалуй, и всё, чем нам дано утешать воспаленное чувство собственной значимости. Вынужденная скромность Вадима — это неудовлетворённость уже занятыми жизненными позициями, болезненное, истощающее психику несоответствие чувства личного превосходства с признанием этого превосходства другими людьми. Всеми людьми. В каждом русском живёт император. В каждом русском живёт оплёванный юродивый с базарной площади. Их непрекращающийся убийственный конфликт и есть наша судьба. А личность делают нюансы.

Отброшенный к Чонгару Мелитополь. Мощный немецкий мотор тащит автомобиль через город, в котором делают моторы для уёбищных ушастых «запорожцев». Ну почему же мы конструируем и производим лучшие в мире танки и худшие в мире автомобили? Презрение к комфорту? Постоянное ожидание войны? Надменный император рассматривает в зеркале смешливого и страшного юродивого. Мне кажется, Вадим понимает, о чём я думаю. Он обращается ко мне по имени. Как бы он повёл себя, увидев паспорт с моей фотографией, но с димкиной фамилией «Файнштейн»? Исполнил бы служебный долг, долг гражданина, заподозрившего другого гражданина в преступлении…

Чонгар.

Сиваш в дожде.

Огромные рыбные рынки с обеих сторон пролива. Вокруг пахнет рыбой. Мир пахнет рыбой. Вселенная насквозь пропахла рыбой. Человек — это рыба.

Назаретянин призвал рыбаков, призвал рыбаков, чтобы сделать их ловцами человеков. Мир был уже не так юн, как во времена Самсона и Зороастра, но всё же в нём ещё оставались неуловленные транснациональными религиозными корпорациями человеки. Клавиши нажимаются сами по себе. Пазлы истории не соответствуют официальной хронологии. Хаос. Структурированный хаос. Озабоченный Андрей бродит по берегу Средиземного моря и ворчит, что всё прогнило, искусство отравлено массовой культурой, подвиг опошлен фанатиками, любовь глупа, не на чем остановить взор, не с кем заговорить, чтоб оказаться услышанным… тысячи стихотворных строф, заимствованных Шекспиром у предшественников и современников — больше нет языка для пения, больше нет симфонии для молитвы, больше нет сражения для Ахиллеса. Последнего романтика отпели в Конюшенной церкви, и дворня плакала о нём. Лишился рассудка Жуковский, обучая монарших ублюдков основам космической гармонии. Пиковая дама возглавила редколлегию «Литературной газеты». А последняя библиотека погибла вместе с Петраркой в 1374 году. Лица — даты — факты. Ничего не было. Всё — легенда. Лев Толстой зарезал ангела-хранителя. Календари придуманы людьми. Какая обречённость… Всякий раз мы отмечаем неким условным знаком, цифрой, закорючкой, очередной виток Земли вокруг собственной оси. Каждый раз, назначив исходную точку и приволочив домой пьяного мужика с ватной бородой, мы настойчиво отмечаем оборот Земли вокруг Солнца. Мы перелистываем календарь и отчего-то радуемся наступающему дню. Мы радуемся тому, что ещё живы, а Солнце ещё продолжает светить. Мы радуемся возможности совершить очередную бессмыслицу. Какая обречённость… Но великие дела в царстве микробов совершаются только теми, кто смог отречься от своей микроскопической сущности, теми, кто порвал связь с биологией, нарушил моральные устои кодекса инфузорий. Озабоченный пропитанием Андрей бродит по пляжу Хайфы. Назаретянин призывает Андрея, но тот отвечает, что да, конечно, он непременно поможет Спасителю, как только найдёт свободное время.

Дощщщ…

Все оттенки серого смешаны на палитре крымских небес. Крым! Наконец-то! Рваные тучи мечутся над приземистым Джанкоем, над пятиэтажками, брошенными в степи Тавриды, смыкаются где-то на краю, у входа в бесконечность, сливаются то ли с морем, то ли с раскрошившимся хребтом Ай-Петри, снова отлетают от земли, чтобы ударить ещё раз и растаять уже навсегда. Жизнь дождевого неба.

Я не главный герой даже собственной жизни. Мы въезжаем в Симферополь почти ночью, и я не знаю, честное слово, не знаю, как вывести из текста Вадима? Можно, конечно, расписать какую-нибудь сентенцию в бульварном стиле, чтобы оставить читателю намёк на возможность где-нибудь ещё, в закоулках текста, встретить Вадима — запоминающийся, чёрт возьми, тип. Но я и так пишу в бульварном стиле. Я вообще бульварный философ с вульгарной точкой зрения на жизнь. Но никогда мы больше не встречались. С Вадимом. И скорее всего, никогда больше не встретимся. И единственным местом пересечения наших индивидуальных галактик может стать лишь эта камера в Лефортовском следственном изоляторе, где не открываются на лето окна, где духота и относительное внешнее спокойствие, где я пишу от скуки и от маниакального уже желания поговорить, хотя б с самим собой.

Мне безразлична дальнейшая судьба Вадима. Мне всё равно, жив он теперь или пришили его в каком-нибудь очередном рейсе, когда он сзади — как состоявшийся и солидный уже контрабандмен — сопровождал колонну гружёных дамскими колготками фургонов. Мне наплевать. И это не делает мне чести. Но мне наплевать. Он добрый парень с чёткой жизненной позицией. Он настоящий русский. Он искренне любит Россию, что, впрочем, не мешает ему так же искренне ненавидеть тех, кто управляет его родиной — и это естественно. Всякий, кто, надрывая душу, любит эту страну, не может не чувствовать отвращения к методам, которыми она управляется. Мы, как нация, испытали на себе всё, кроме фашизма как государственной идеологии. И Вадим — фашист. И когда его одержимые единомышленники из Союза Православных Хоругвеносцев придут к власти — а они или нечто подобное им обязательно придёт к здешней власти — то он, если доживёт, снова будет чувствовать приступы патриотической тошноты при взгляде в экран телевизора. И мы с ним — из разных Россий.

Поделиться с друзьями: