Думай, что говоришь
Шрифт:
Я ещё задал два-три вопроса, но так ничего и не добился. Когда он ушёл, я подумал: «Глупости! Конечно, я употреблю слово «нефть» только один раз — иначе будет нарочито. Зато эта «нефть» будет стоять в рифмовой позиции и, конечно, она будет сочетаться со словом «смерть» —ведь это самое естественное. Да, эпитафия должна быть очень естественной. Нет, у неё, разумеется, есть свои условности, но она должна сама их подсказывать и оправдывать все ожидания, в том числе и рифменное… Ну что ж, посмотрим, какие здесь ещё ожидания…»
Уходя, юноша обещал зайти на следующий день, телефона своего не оставил.
Я работал сутки, потом другие и третьи. Он не появлялся. Я спал по три-четыре часа, а в остальное время просматривал антологии, думал, сочинял варианты. Их набралось до двух десятков. Неинтересно сейчас все их припоминать и описывать.
Потом я отвлёкся на что-то другое, уже не помню. Прошёл год, я совсем позабыл об этом. И только вот сегодня, роясь в бумагах, я случайно набрёл на этот текст, отпечатанный на машинке: наверное, окончательный, наверное, все другие я уничтожил.
Ничего особенно интересного в этом тексте нет, но я всё же приведу его для порядка. —
Замедли шаг, прохожий философ, остановись у моего надгробья. Прислушайся к молчанью мертвецов, ко мне распространи свои раздумья. Помысли здесь, что есть такое смерть. — Она не схожа ль с маслянистой жижей?— Она под спудом копится, как нефть, хранящая огонь погасших жизней. Когда архангел поднесёт к губам трубу сигнальную и мощно дунет, отсюда брызнет огненный фонтан. Зачем? — не вем, но это точно будет…Геройство
Поворачиваясь, вагон показывал широкую логовину с несколькими слоями высоких домов, выступающими на её край, словно плоскости театральных кулис. Слабый огонь заката — розоватый и желтоватый — равномерно окрашивал их стены и иногда, по мере длинного поворота, вдруг вспыхивал там в оконных стёклах.
Близко к пути пронёсся пруд с заасфальтированным берегом и ветлой чуть повыше. Спотыкаясь, поперёк вагонного окна молниеносно взбежал косогор, и тут же, без паузы, налетела дыра тоннеля.
Сразу давление привычного гула возвратило меня себе, и несколько секунд я нервничал, пока вагон не осветился, — тогда уютно я мог погрузить взгляд в книгу, которую раскрытой держал перед собой на весу.
Но палец стоящего рядом и чуть сзади вошёл сбоку в поле моего зрения, повисая и чуть покачиваясь над страницей. Палец указывал на закладку в книге (в журнале), а закладкой мне служил просто обрывок листа в клетку с какими-то на нём записями.
— Это мой телефон. Откуда он у вас?
Телефон был безымянный. Просто семь цифр — и записаны (не моей рукой) в порядке (или в беспорядке) других случайных заметок. «Мало ли народу приходит ко мне, сидит, болтает по телефону, пишет что-то на клочках, которыми завален мой стол», — подумал я.
— Да я понятия не имею, что это за телефон.
— Тогда, извините, я заберу это. Я не люблю, когда мой номер попадает к незнакомым мне людям неизвестными мне путями.
В это время я уже оборачивался, или, скорее, полуобернулся, чтобы видеть этого сурового человека, а потому уже полу-не-видел, как протянутая сбоку рука прихватила, зажав пальцами, закладочный листок из разворота моей книги.
Его лицо было просто и ничего не означало, если не считать выражения какой-то расплывчатой неуверенности, которое я удивлённо успел поймать в разительном контрасте с тоном его требования.
И тотчас я увидел его спину, выходящую на станции «Автозаводской», одетую в куртку цвета бутылочного пива и не украшенную какими-либо надписями или рисунками. Их тогда не могло быть и спереди, а теперь мне ясно, что их и вообще не сможет быть никогда.
Сдвинулись двери, вагон поплыл, разгоняясь. Наехала дыра, и, вместе с нею, летящий, раскачивающийся гул возвратил меня моему обыкновенному чтению, хотя я и пожимал было плечами…
Что говорить? До «Новокузнецкой» почти забылось, а позже, отведя случайно взгляд от условной прозы журнала на длинные ноги в сетчатых чулках, забылся и я, медленно скользя вверх по вызывающему изгибу бедра, обтянутому чёрной синтетикой, западая на секунду в излучины талии, груди и шеи, — пока не очнулся на округлом, почти идиотическом личике в беспомощных очках с кудряшками, как бы приклеенными к ним по бокам и сверху. Это как раз была «Театральная», и я направился в нотный магазин на Неглинной.
«Да что ж такое? куда сгинул этот список для второго класса?» — недоумевал я, на ходу поспешно обшаривая все карманы: брюк, рубашки и сумки. Попадалась табачная труха, стержни шариковых ручек с засохшей пастой, автобусные билеты, бумажки, которые я рассматривал, разворачивая: оплаченный счёт за разговор с Ташкентом в марте месяце, билеты с Крымского вала, где была хорошая выставка Зинаиды Серебряковой, оплавившийся по неосторожности пластмассовый мундштук… (Все эти вещи — либо прошлые, либо общезначимые — конечно, не пригодились бы ему.) Потом скрепки, копейки: одна, потом вторая…
Я позвонил из автомата и попросил дочь снова продиктовать мне список. Корябая засохшим стержнем на весу и мучаясь, я косил взглядом на курящего высокого человека с «дипломатом», а тот снисходительно ждал телефона. «Всё-то приходится делать так, чтобы занимать минимум места и времени, ибо эти место и время лишь отчасти твои, а в основном — чужие». — «Кто-кто? Лешгорн, опус 65?.. Понятно».
Сновали пёстрые краски у Пассажа. В скверике сидели основательно на скамейках, обложившись коробками, развязывая верёвки, раскладывая и упаковывая. Детей посылали за газировкой. Кажется, на углу продавали пирожки или беляши. С высот Кузнецкого спускалась мостовая, которая, будучи, кажется, асфальтовой, упорно прикидывается в памяти брусчаткой.
Теснота. Тут стоит вокруг маленький городишко вроде Риги, где я был (а он не был) проездом когда-то в Елгаву.
Он внезапно сморщил лицо и — к моему изумлению, смятению, стыду — заплакал, громко всхлипывая, почти рыдая. Светлые капли задрожали на убогих ресницах и покатились. Повернулся и побежал, на глазах съёживаясь, уменьшаясь, через пустой магазин к двери — а там лестница со второго этажа на улицу, которая ещё не темна, но уже в тёплых сумерках, придушенных автомобильной гарью. И я остался один на один (если не считать обескураженной продавщицы) с моим только что совершённым геройским поступком, единственным за всю разнообразную жизнь. Глядя на его, цвета бутылочного пива, спину у прилавка, чего стоило мне побороть внезапное удушье ужаса! По-видимому, он держал перед собой листок, выхваченный обманом из моего журнала, и торопливо, невнятно перечислял продавщице: «Нотная тетрадь Анны Магдалены Бах… Милич, пьесы для второго класса… Лешгорн, этюды, опус 65…»