Чтение онлайн

ЖАНРЫ

ДУША БЕССМЕРТНА

Белов В. И.

Шрифт:

Гриша и Тиша и женились в одну неделю. К тому времени Гриша только что купил лошадь. В Тишином хозяйстве лошадь была и до этого, но Тиша вновь затужил, когда на масленой неделе мужики выехали кататься, и Гриша в розвальнях, с плохой упряжью обставил на своем Карьке всех деревенских. До этого все смеялись над веревочными вожжами в Гришиной сбруе, все цокали языками, когда Тиша вывел свою вороную кобылу, запряженную в корешковые санки, с высокой резной дугой, с кистями на дорогой купленной к свадьбе упряжи. Тиша выехал за деревню первым.

— А ну, Пешин, дорогу давай! — услышал вдруг Тиша. Оглянулся: метрах в двадцати, мотая головой, галопом шел Гришин Карько. Миронов, без шапки, припав на одно колено, улыбался из своих розвальней и крутил вожжами, настигая Тишу. Тогда Пе-шин тоже пустил в галоп, но вскоре колено Гришиного мерина застукало в задок саней и горячая лошадиная морда замоталась над головой взвизгнувшей Тишиной красавицы. Пешин привстал в санках, и началась невиданная гонка. В другой деревне, где дорога была шире, Миронов обошел Пешина, после этого Тиша несколько лет не разговаривал с Гришей…

На это время словно затих пыл соперничества у двух дружков. Только в работе они молча ярились друг перед другом. Вскоре начались колхозы. В той поре у Миронова было неплохое, но хуже пешинского хозяйство: он держал двух коров, намолачивал по четыре сусека ржи, еловая кадушка янтарного топленого масла всегда стояла в подвале. Однако до Пешина ему было еще далеко. Но Пешин все время не мог забыть ту масленицу. И вот когда начались колхозы, Пешин, на удивление всей округе, на удивление ошарашенному Грише, первым вступил в колхоз, а на другой день подал заявление и Миронов, а за ним вступили в артель все поголовно…

В избе стало так тепло, что на потолке запотрескивала пересохшая бумага. Щиток полыхал мягким пахнущим древесиной жаром, и все понемногу отодвинулись от него, только Рохляков не отодвигался и то и дело шуровал в печке железной клюкой.

— Жар костей не ломит, — приговаривал он, — дай-ко, Ермо-лаевич, махорочки заверну.

Миронов снял шубную жилетку и, сидя в одной рубашке, вязал вершу, Мирониха сучила нитки, Людмила с сыном сидели так, потный Комиссаров играл с мальчишками в принесенные из клуба шашки, а румяная Верка вязала крючком кружево.

— Ну вот, к генеральной ансаблее приступлено, — сказал Рохляков, когда через порог перешагнул Тиша Пешин.

— Ночевали здорово! — поздоровался Тиша и снял шапку, причем от его лысины и белого апостольского лица как будто стало светлее в избе. Он сел ближе к столу, поскреб ногтем сучок столешницы.

— Что скажешь нового, Тихон Алексеевич? — спросил Миронов.

— Да что, Григорий Ермолаевич, скажу, ничего нового не скажу, — ответил Пешин.

— Оно, конешно, ежели так ничего, может, оно и ничего, — Рохляков поколотил клюкой головешку. — Ветрено на улице-то?

— Вроде немножко зашабаршилось в воздухе, дело к оттепели, наверно, идет, — сказал Пешин.

— Не скажи, — возразил ему Рохляков. — Пословица говорит, подходит марток, надевай трое порток. Сено-то не все еще скормил, Алексеевич? Поди, на ползимы к будущему году останется.

— Чирей тебе, Рохляков, на язык. Пудов десять уже прикупил, а ты — к будущему году.

— А по мне, дак лучше бы и корову не держать. Телят все одно сдаем каждый год, а до молока мы с бабой не охочи. Вон Махоркин вчера идет деревней, меня издалека еще увидел. Как, говорю, Махоркин, живешь-то? А добро, говорит, парень, живу. Я говорю, что эдак? А гли-ко, говорит, как их раскулачил-то! Кого, говорю, раскулачил. А начальство, говорит, раскулачил. Раньше, при Сталине, я, говорит, из долгов не вылезал, а тут все мои преимущества стали. Рассказывает. Пришел председатель еще летом, сдавай теленка да и только, все сдали, один ты, Махоркин, злоупорничаешь. А я, говорит, не в каждых оглоблях хожу, не сдам животину, ребятишкам зимой варить нечего будет да и кожу надо, на сапоги. «Нет, сдавай!» «Не сдам». Отступились сперва, а потом и начали обижать. За пастьбу коровы из трудодней высчитали; за лошадь, в больницу бабу возил, высчитали; за дрова, в лесу нарубил, высчитали. Тоскливо мне, говорит, стало, а теленка все одно не сдаю, хоть на Соловки, а не сдам, говорит. А после прослышал, что в сельсовет большое начальство чуть ли не из Москвы приехало. Побежал, так и так, есть такие права у колхоза теленка отнимать? Нету таких прав! Наломали хвост председателю и велено, говорит, все до копеечки возвернуть. И возвернули. Добро, говорит, парень, живу, добро.

— Неужели все деньги, какие высчитали, до копейки опять начислили Махоркину?

— Сам видел, как расходный ордер выписывал счетовод.

— Ишь ты. — Вот так Махоркин!

— Да-а-а!

— Все равно теперича ему не будет житья от местного начальства.

— А чего ему сделают?

Поднялся шум. В это время Мирониха ставила самовар.

Она нагребла из печки в совок горячих углей, и самовар зашумел почти сразу, тем временем Рохляков доколотил головешку и скрыл трубу, в избе потянуло знойным печным теплом.

— Ну и Махоркин, — смеялся Миронов. — Раскулачил, говорит, колхоз?

— Так и сказал. Я еще напоследок спросил, куда, говорю, ты с теленком денешься, рынков сбыта нет, железная дорога далеко, мясо-то, говорю, протухнет. Не протухнет, говорит. Робятишки, говорит, хлебают шти, только за ушами пищит, скорее, говорит, вырастут, да отца кормить будут. А много ли, спрашиваю, накопил? Э, говорит, парень, порядочно, семь штук будет на масленицу, и все поголовно робята, ни одной девки.

При этих словах Рохлякова Верка, словно не слушая разговор, обратилась зачем-то к Людмиле, а Мирониха стукнула Рохлякова веретеном по загорбку и сказала:

— Ну, начал плести, наплетешь теперече три короба, до утра будут плести да молоть языками.

— А ты, Мирониха, не зажимай критику, — Рохляков кряхтя встал на ноги. — Чаем-то напоишь или нет?

— Пей, ради Христа.

Начали пить чай. Пили по очереди, пока не выпили весь самовар, только клубная Верка да Людмилин Юрко от чаю отказались.

— А ты, Юрко, как узнаешь, когда тебе до ветру захочется? — не унимался Рохляков, и все смеялись, а молчаливый Юрко только краснел да прятался за маткину спину.

Мирониха, раскрасневшись от чая, мыла чашки, рассказывала:

— Это, бывало, Тилигрим, покойная головушка, сядет за стол, ворот расстегнет: «Ну вот до двенадцати чашек считать буду, а уж потом и не буду считать, сколь польется». А и считать только до двенадцати умел.

— Это не тот Тилигрим, что за водой с горшком ходил? Мне матка рассказывала, что горшок в корзину поставит да и идет на реку, никогда с ведрами не ходил.

— Он и есть, — вставил Миронов, — да ведь ты, Рохляков, должен его помнить.

— Нет, Гриша, не помню я Тилигрима.

— Тилигрим да Тилигрим. А знаете, за что его эдак прозва-ли-то? Все по гостям любил ездить. Знакомых назаводил по всему уезду, ко всем, к кому надо и не надо, бродил. Любил, чтобы его слушали, как он бывальщинки свои рассказывает. Не столько наест-напьет, сколько наговорит. Ну и к нему тоже ходили, раз нагостит у ста человек, те человеки о праздниках тоже идут отгащиваться. Семья большая была, старуха, старик, он сам с женой да робетишек что-то около восьми было, вроде теперешнего Махоркина. Все распотчевал, все что заробит, все на угощения да праздники уходило. Бывало, мужики, богаче его намного, — хлесть тому барана, раз — другому ржи мешок, баба придет какая-нибудь — пол стана холстины этой бабе, девки придут — вяленицы в подолы насыплет. А своя баба в драном переднике навоз наметывала, а робетишки на подножном корму жили. Вот какой был Тилигрим простой — все его обманывали да посмеивались, а он все отдает, хлебом его не корми, дай только поговорить. Ну и договорил, что баба ушла, робетишек пустил по миру, а сам в пастухи. Так все хозяйство и рухнуло. Все, бывало, горох любил.

Поделиться с друзьями: