Два лика Рильке
Шрифт:
В этом письме, полученном мною в Дуино, кроме того шла речь о моем маленьком будуаре с видом на Адриатику, столь любимом Рильке: «…Это ваше маленькое королевство наверху, этот столь обжитой, столь насыщенный воспоминаниями мир с окном во всю ширь-мощь; в его обстановке есть некая завершенность, подпускающая близь вплотную, чтобы даль оставалась с собою наедине. Эта малость значит многое, ведь бесконечность становится благодаря ей особенно чистой, свободной от значений, некой совершенной глубиной, неистощимым запасом душевно плодотворного промежутка…»
Зимой Рильке предпринял большое путешествие, так что долгое время мы мало слышали друг о друге. Он побывал в Африке, начав с Алжира, планируя закончить путешествие Египтом. Ни Касснер, ни я не были довольны его отсутствием; во-первых, потому, естественно, что нас печалила его удаленность от нас, затем также и потому, что это путешествие, насколько это стало известно Касснеру, вовлекло Рильке в череду печальных происшествий, нанесших вред его здоровью и его утомленным нервам.
Лишь в середине февраля получила я подробное письмо из Хелуана. Он бежал туда из Каира после почти трехнедельной болезни, надеясь в конце марта вернуться в Европу. Он спрашивал меня, не слишком ли поздно будет для Дуино, ибо он очень хотел поскорее увидеться со мной, поскольку «у него было так много на сердце» такого, что он хотел поведать именно мне. В начале апреля я прибыла в Венецию; он был очень усталым и разочарованным. Однако многого о своем путешествии он не успел мне тогда рассказать, потому что мы пробыли в Венеции недолго. Нахожу дневниковую запись от 3 апреля: «Галерея Кверино Стампалия, с Рильке». Тогда-то мне и привелось впервые пережить одно из странных происшествий, где я сильнее, чем это бывало обычно, ощутила атмосферу «магического», окружавшую поэта. Было ли то «четвертое измерение»? Приоткрывал ли он мне туда «врата»? Едва ли я сумею описать это совершенно особое переживание…
Последующие заметки так рассказывают об этом: «Хочу записать одно маленькое происшествие, оставившее во мне глубокий след. Однажды прекрасным утром мы отправились в галерею Стампалия и в Санта-Мария Формоза. [11] Я знала, что Санта-Мария Формоза находится недалеко от Сан-Заккария, а та должна быть совсем рядом с Рива деи Скьявони. Итак, вначале на Vaporetto [12] (ах, гондол становится все меньше!), а потом в путь! Щуплый, услужливый старичок, жаривший отличные каштаны, указал нам, в какую сторону нужно идти, «а потом – прямо!» Конечно же, следовало избрать противоположное направление – и вот мы уже блуждаем в лабиринтах улочек, переулков, мостов и Sottoportici [13] ; какой позор для меня, венецианки! А потом вдруг мы оказываемся в очень странном, совершенно незнакомом месте… Длинная улица (совсем не то, что в Венеции называют «Calle») с маленькими фонтанами на том и другом концах, с очень высокими огромными домами по обеим сторонам, – угрюмые, без каких-либо украшений дома, без орнаментальных гримас и тех ажурных окон, которые можно видеть в беднейших венецианских кварталах, и молчание – кажущееся пришедшим из минувших эпох, молчание, оттенявшееся пронзительным звуком флейты, непрерывно игравшей странную восточную мелодию. Мы стояли, испытывая одинаковое чувство жуткой подавленности, рассматривая выбитую брусчатку, между камнями которой росла трава (трава в Венеции!), запертые, безмолвные, обездоленные дома, зарешеченные окна, в которых не показывался никто, безлюдную улицу. Вдаль и вширь не было ни звука кроме странно и монотонно издающей жалобу флейты… Напрасно мы искали название улицы, хотя обычно они всегда наготове; я думаю, нам никогда уже не найти этого уголка, не услышать вновь той маленькой флейты, чья тягучая восточная песня кротко вибрировала по пустым улицам».
11
Церковь в Венеции, построенная в 1492 году в честь Девы Марии, где Рильке часто бывал; он упоминает о ней в первой Дуинской элегии.
12
Речной катерок, лагунный трамвайчик (ит.).
13
Портиков (ит.).
Мы часто вспоминали с ним тот случай. Рильке всегда оставался при мнении, что сколько бы мы ни искали, снова найти ту удивительную улочку нам не удастся.
Шестого апреля я вернулась в Вену, а Рильке поехал в Париж. Однако последствия злосчастного африканского путешествия сделались еще заметнее, препятствуя, как он писал, серьезной работе. И все же письма его оставались поистине несравненными. Он опубликовал две работы, которые, казалось, вновь выводили его на путь, на тот единственный, который только и мог его удовлетворить; речь идет о переводах «Кентавра» Мориса де Герена и «Любови Магдалены» Сермона. В одном из майских писем он писал: «По вечерам читаю письма Эжени де Герен; сколько трогательного в том, что свою жизнь, которая могла продолжать течь тихо и бессобытийно, она посвятила своему брату, чтобы для него, даже в этом замечательном городе пребывавшего в одиночестве, всегда горел этот маленький внутренний свет, вечная лампа перед смутным образом его души, в которой часто невозможно было ничего разглядеть».
В том году одна книга особо глубоко подействовала на него. То было выдающееся произведение, которое Рильке считал лучшей работой Касснера, – «Составляющие человеческого величия». Совершенно захваченный ею, он бродил с экземпляром только что вышедшей книги по Люксембургскому саду, вновь и вновь перечитывая ее от начала до конца.
Среди прочего он писал мне об этом так: «Разве этот человек, говорю я себе, не есть, быть может, самый значительный среди всех нас, пишущих и говорящих, не есть тот, кто подошел к самым чистым источникам, кто еще и сейчас надежно светит рядом с фальшивыми вожделениями и смешениями, из которых мы вновь и вновь извлекаем фиктивные силы, истощающие нас».
В то время Рильке вновь увиделся со знаменитым русским танцовщиком Нижинским, который произвел на него сильное впечатление. Он подробно написал мне о балете «Le Spectre de la Rose» [14] , которым я восхищалась в Вене, и у него возникла мысль создать для Нижинского композицию в стихах, быть может даже целую пьесу, о которой он мне как-то раз собирался было уже рассказать и «которая бы мне очень понравилась». Жаль, что в этом восторженном письме Рильке ничего больше об этом не поведал, самой же мне, к сожалению, нечего больше вспомнить. Впрочем, этот его план был реализован столь же мало, как и намерение отправиться в августе в Версаль, чтобы встретиться там с Нижинским, с его импресарио, с несколькими друзьями, а также с Д'Аннунцио. Не думаю, чтобы Рильке когда-либо познакомился с Д'Аннунцио.
14
«Призрак Розы» (фр.).
Тем летом я торжественно объявила, к величайшему удовольствию Рильке, что хочу найти для него особое имя, которым называла бы его только я. Я объяснила ему, что «Райнер Мария Рильке» слишком длинно, «Рильке» слишком коротко и ни в коем случае не есть его истинное имя, а «Райнер-Мария» недостаточно уважительно, нереспектабельно. Как он смеялся над этими моими объяснениями, над моим «респектом» и моими затруднениями! Тем не менее ему продолжало быть любопытно, что же я измыслю. «Новое имя! Подумайте, княгиня, ведь это же может стать чем-то чрезвычайным, и вполне возможно, что оно-то и есть мое настоящее имя – то таинственное имя, что принадлежно именно мне…»
«Doctor Seraphicus!» [15] Это пришло мне в голову абсолютно неожиданно, словно бы мне его шепнули, хотя сама я не знала, откуда это слово явилось, я повторила его механически много раз, спрашивая себя, действительно ли это неожиданное имя есть имя истинное, и собиралась даже продолжить поиски. И все же какая поразительно пророческая то была интуиция! Я это постигла всей глубиной сердца, когда наконец-то час наступил, час его второй Элегии, чудесной ангельской элегии!
15
Серафический доктор (лат.), латино-католическое поименование уровня святости, почетный титул святого Бонавентуры и Фомы Аквинского (13 век); эпитет, синонимичный другому: doctor angelicus – ангелический доктор.
23 июля Serafico, как я теперь постоянно называла Рильке, прибыл в Лаучин. Лето выдалось великолепное. Почти все дни мы проводили на воздухе в парке на траве возле голубого павильона, названного так из-за находившегося там китайского и дельфтского фарфора, столь любимого поэтом. То были чудесные часы солнечного послеполуденья, когда Рильке читал что-нибудь вслух моей кузине Таксис, урожденной Меттерних, и мне. Только нам двоим, ибо я позаботилась о том, чтобы у нас гостили лишь те, кто способен его ценить и понимать, тем более что известность Рильке тогда еще не была такой, какой она стала потом (становясь всё большей). Вспоминаю, что даже много позднее, во время мучительной военной зимы в Вене, где собирался очень узкий круг людей с весьма серьезными умственными запросами, меня часто просили принести стихи Рильке и «объяснить» их… В те летние дни в Лаучине я впервые услышала из его уст три стихотворения: «Юная девушка», «Возвращение Юдифи» и «Наброски к Святому Георгию». Два из них до тех пор публиковались лишь в журнале «Il Baretti» в моем переводе на итальянский. Рильке читал в весьма характерной манере, всегда стоя, бесконечно гибким, играющим модуляциями голосом, порой возраставшим в мощи чрезвычайно, в своеобразном поющем тоне с весьма подчеркнутым ритмом. Было в этом что-то совершенно необычное, что вначале отчуждало, но затем все же чудесным образом захватывало. Я никогда не слышала, чтобы стихи читали так торжественно и одновременно так просто, так что можно было слушать не уставая. Поражали необычайно долгие паузы: вот он медленно склоняет голову с опущенными, тяжелыми веками – и становится слышно тишину, похожую на паузы в сонате Бетховена: «Пантера», «Заклинание змеями», «Парки», какое наслаждение!.. [16] Три прежде названных стихотворения Рильке вписал в мою маленькую книжицу, в которой до тех пор находилось лишь эссе о мадам де Ноай. Позднее к этому добавились и иные сокровища.
16
Ср. с рассказом Касснера, где он сравнивает, как читали свои стихи Гуго фон Гофмансталь, Стефан Георге и Рильке: «Гофмансталь читал прекрасно, читал выразительно до жеманства, Георге бормотал перед собой стихи сухими губами словно пастор священный текст, сакральную формулу. Тем самым всё актерское, всё обольщающее заявляло о себе как неблагое, чуждое, принадлежное злополучному и одновременно пошлому миру. Опасность исходит здесь из скуки либо заключается в том, что ложное становится скучным. Когда же Рильке выстреливал стихотворение из своего рта, открывавшегося словно отверстие тубы, – это было истинное извержение, самоосвобождение от чего-то, похожее на выплескивание, – он передавал процесс вдохновения, наития. Он транслировал его, изливал, выдувал то, что шло сквозь него, будучи в него влито. Так читал он нам двоим, княгине и мне, весной 1912 года в Дуино две первые Дуинские элегии. Я никогда не слышал стихов, произносимых более истинно. Бесформенность рта становилась в это время формой, полной осмысленности, разверстостью именно тубы, личности ради чистого голоса. Не нужно, чтобы поэт произносил свои стихи как священник или жрец, ибо он не жрец. Что поэт – жрец, такое говорилось в девятнадцатом веке ради красного словца, ради того, чтобы сказать что-то необычное, поражающее воображение, что-то, во что никто не обязан был верить. А в нашей сегодняшней бедственности нам дозволяется, мы, собственно, принуждены к этому, – вещи, которые должны пребывать разделенными, оставлять отделенными и давать фору лишь тому, что ладит с целым. А иначе как могли бы мы настаивать на порядке, на ранге!..»
Кроме моих двоюродных Таксисов, были у нас и иные гости: Карло Плаччи, professor of enjoyment, [17] как я его называла, потом один очень одаренный молодой английский архитектор и кое-кто еще. Между всеми нами царило отличное взаимопонимание, как вдруг молнией среди ясного неба эта чудесная гармония была разрушена: внезапно заболел мой маленький внук Раймонд – скарлатина, как сообщил врач. Гости вынуждены были разъехаться, и мы с мужем остались одни, чтобы ухаживать за бедным малышом. И я никогда не забуду трогательной заботы Рильке во время этой короткой болезни и его радостного отъезда после выздоровления ребенка. Рильке всегда говорил, что это единственный ребенок, которого он в состоянии понимать. Он очень любил его; то было большим исключением, ибо его отношение к детям было странным. По сути дела этих отношений и не было, он не знал, что им сказать, должен ли он принимать их всерьез или не всерьез. Дети же, напротив, очень любили его; для них было счастьем, едва он входил. Я часто смеялась, видя, с каким смущением и недоверчивостью обводил он изумленным взглядом все это веселое маленькое общество. Зато он обладал чрезвычайной ловкостью в изыскании игрушек, впрочем, большей частью совершенно простых, однако вызывавших у детей восторг. Так однажды он принес маленькому Раймонду после его выздоровления восхитительный старинный фонтан. Раймонд не играл больше ни с чем другим; настоящая вода непрерывно текла в маленький бассейн, поднималась и падала. Раймонд воспринимал это как что-то чрезвычайно сказочное.
17
Профессор удовольствий (англ.).
К сожалению, Рильке не смог побыть у нас дольше, его позвал в Лейпциг издатель. А поскольку и Раймонд должен был возвратиться к своим родителям, мы решили организовать большую поездку, попросив Рильке доставить мальчика в Лейпциг, совершив перед этим короткую остановку в Веймаре. Но было заключено еще и другое важное соглашение в связи с тем, что у нас вызывала озабоченность растущая нервозность Рильке. Он был обеспокоен своим ближайшим будущим и не знал, где проведет осень и зиму, так как должен был съехать со своей квартиры (в том же доме, где жил Роден, в непосредственной близости с его любимым Люксембургским садом). У него не было ни малейшего желания возвращаться в Париж и искать там новую квартиру. Он мечтал прежде всего о покое, одиночестве, морском воздухе, думая о Биаррице, не зная о нем ничего определенного. Короче, он пребывал в полной нерешительности, в глубокой подавленности и без всякого плана действий. И тогда мне внезапно пришла мысль о Дуино, о нашем «замке у моря», стоявшем зимами совершенно пустым. Дуино! Никогда не забуду его бурную радость, когда я изложила ему это предложение. И мы договорились, что после моего возвращения из Англии, где я собиралась навестить друзей, встретимся в Париже и оттуда отправимся автомобилем к нашим скалам. Осень я планировала провести в Дуино и Венеции, чтобы потом отправиться зимовать в Вену. Рильке хотел остаться в Дуино в полнейшем одиночестве, лишь под попечительством нашей экономки мисс Гринхэйм и верного старого Карло, дуинезца чистейшей воды, состоявшего у нас на службе с детских лет. К этому плану был добавлен еще один и не менее прекрасный: избрать дорогу через Прованс – мое долго вынашиваемое желание. А вместе с Рильке – да это же просто мечта!