Дворянская дочь
Шрифт:
— Трудно? — отец пристально посмотрел на нее. — Тебе нехорошо?
— Я не... больна. — Выражение ее лица преобразилось, став мягким и многозначительным, таким, каким оно было тогда, во время поцелуя. Грациозным движением она протянула отцу руку.
— Елена, дорогая, это правда? Ты уверена?
— Абсолютно. Я хотела сказать тебе об этом еще днем, но Таня мне помешала.
— Дорогая, поверь, я так рад.
И он покрыл ее руки поцелуями.
— Прости меня. Может быть, нам лучше остаться дома?
— Нет. Мы должны ехать. Но после сегодняшнего вечера, — мама подошла к моей кровати, — я буду больше времени проводить дома, с нашей дочерью.
Мамин голос звучал так нежно, что я поразилась, как я могла хоть на мгновение подумать, что она не любит меня. Отец предупредил мой вопрос:
— Видишь, Таничка, мама так любит тебя, что собирается преподнести тебе самый замечательный из всех подарков: маленькую сестричку или братика, и ты уже не будешь одинока.
Я не чувствовала себя одинокой: ведь у меня был папа. И не была уверена, что хочу такой подарок. Впрочем, если она представляла себе все так...
— Я получу подарок ко дню рождения?
— Не так скоро. Летом. Спокойной ночи, родная, — и мама наклонилась ко мне.
Неужели она собиралась поцеловать меня? Я закрыла глаза в счастливом предвкушении. Мамина щека, такая нежная, что я даже не могла себе представить, коснулась моей щеки. В полном блаженстве я не открывала глаза до тех пор, пока шуршание маминого парчового платья и жемчужных нитей не затихло. А когда открыла глаза, то увидела, что она, обняв отца, как будто в полонезе, уже выходит из комнаты. И не было в выдуманном мною мире более блистательных и величественных сказочных принца и принцессы, чем мои родители.
После бала в Вербное воскресенье мама стала бывать со мной чаще. Она брала меня кататься с собой, разрешала приходить в ее покои для поцелуя на ночь, а иногда и днем, когда отдыхала.
Сидя на полу подле ее шезлонга, я строила домики из карт или домино и время от времени спрашивала: „Так, мама?“, и она ласково что-то бормотала в ответ.
Я недоверчиво подняла глаза. Было ясно, что она не слышала ни слова. Какими-то вялыми движениями она перебирала страницы книги, которую держала в руках. Я видела, что она не думала ни обо мне, ни даже об отце. О чем же она мечтала?
Я заметила, что мамина талия уже не была такой тонкой, как прежде. Руки ее теперь часто блуждали вокруг новой выпуклости под платьем, и в эти моменты она выглядела мягкой и задумчивой.
Я начала засовывать себе под рубашку небольшую подушечку, копируя при этом мамино выражение лица.
— Что это у тебя, душа моя? — бывало спросит меня няня.
— Братик, — отвечала я.
„Кто же это посадил братика в мамин живот?“ — недоумевала я.
Мисс Бэйли от моего вопроса покраснела и пробормотала что-то невнятное.
Няня сказала, что это сделал Господь Бог, но когда я захотела узнать как, она отмахнулась от меня, сказав: „Так, как это и должно быть“.
В конце концов я решила спросить бабушку. Ее ответ был весьма откровенным.
— Твой отец, — произнесла она своим низким голосом.
— Но как же папа это сделал? — настаивала я.
— Так, как указал ему Господь, — сказала бабушка, предоставив мне строить дальнейшие предположения.
Я набивала рубашечки моих кукол лоскутками, рисовала дам с большими животами и играла в дочки-матери вместо игры в лошадки с царскими дочками. Я даже начала проявлять материнскую заботу по отношению к толстой и неуклюжей великой княжне Марии, которой ее старшие сестры Ольга и Татьяна отвели роль лакея. Анастасия — четвертая и последняя из совершенно ненужных, по словам бабушки, для династии дочерей, — была совсем малюткой, и у Марии еще не было союзницы. Как и я, маленькая Мария души не чаяла в своем отце. Государь и с ней, и с другими своими дочерьми был терпелив и внимателен. Но больше всего нежности и обожания он проявлял по отношению к прекрасной хрупкой императрице, бывшей принцессе Алике из Гессена, выросшей при дворе королевы Виктории и пересаженной на незнакомую, экзотическую почву.
По мере приближения родов я, как и мама, тоже стала двигаться медленно и по-новому величаво. Я даже довольно долго сидела, позируя вместе с мамой, когда отец рисовал ее портрет. Этот портрет, написанный в легкой манере, подсказанной отцу его другом и учителем Валентином Серовым, стал его лучшей работой. Именно это побудило бабушку сказать: „И что только человек с твоими художественными способностями, Пьер, находит в этой мазне?“ Она не одобряла папиного увлечения экспрессионистами.
В июне 1903 года после моего рождения — мне исполнилось шесть лет — мы не поехали в Крым. В ожидании маминых родов семья отправилась на пригородную дачу на берегу Финского залива. Здесь мы обычно останавливались, когда двор перебирался в Петергоф. Местность здесь была заболоченной и лесистой; в этих краях водилось множество хорьков и диких уток. Вдоль берега, где шла тропа для верховой езды, располагались скрытые от глаз бухты, окруженные хвойными деревьями. Дача выходила на море. Сады в виде террас, немногим уступавшие в великолепии петергофским, спускались к гранитной набережной, где была пришвартована наша яхта „Хелена“.
У меня здесь были свои собственные парусная и гребная шлюпки, гончие собаки и экипаж, запряженный пони, которым я сама управляла под наблюдением верхового-грума.
Обедала я на открытой террасе в обществе мисс Бэйли и, как и раньше, почти не виделась с мамой. Она сильно изменилась: не только вырос большой живот, но и появилась отечность — пальцы опухли, прекрасные черты ее лица исказились.
Она находилась в постели под неусыпным наблюдением доктора-англичанина и сиделки. В доме стояла странная тишина, и меня то и дело просили не шуметь. Отец ни разу не был резок со мной, но его прекрасные серые глаза выражали смертельную муку. Бабушка выглядела особенно суровой, а няня, когда накручивала мне волосы на бигуди, сильно дергала их, что выдавало ее растущее беспокойство.
Однажды утром, в середине июля, когда я завтракала, в детскую вошла мама в шелковом бело-золотом кимоно. Волосы ее были заплетены в толстые косы, отекшее лицо покрывала болезненная бледность, глаза лихорадочно блестели. Отправив мисс Бэйли из комнаты, она присела к столу и отсутствующим голосом спросила, что я делала вчера, но тут же прервала мой ответ:
— Таня, не суди меня слишком строго, когда вырастешь. Мне было всего восемнадцать, когда я вышла замуж, я была избалованной и глупой барышней. Если я переживу это... эту ужасную болезнь, я обещаю, что буду тебе хорошей матерью. Если я не выживу... будь дружна с папой. Будь с ним всегда. Обещай!
Мне показалось это странным. Почему я должна когда-нибудь покинуть отца?
— Обещай! Поклянись на кресте! — воскликнула мама с нарастающим возбуждением. — Крест! — Она повернулась к няне. — Принеси крест!
— Сию минуту, барыня.
Няня вернулась не только с крестом, но и привела несколько служанок и медицинскую сестру. Они обступили мать и уговаривали ее пойти прилечь.
— Татьяна, поклянись, — повторяла мама, — что пока отец жив, ты его никогда не покинешь.
Я не могла понять смысла той игры, в которую она хотела поиграть. Но я торжественно поклялась на своем крестике и поцеловала распятие, которое она мне протянула.
— У нее жар, она бредит. Позовите доктора, — загомонили женщины. — Пойдемте, ваша светлость, вам лучше лечь в постель.
— Я иду. Оставьте меня в покое.
Мама с усилием поднялась и поднесла руку ко лбу. „Матерь Божья“, — сказала она по-польски и тяжело осела на пол. В тот же момент я увидела, что ее тело забилось в судорогах. Затем вбежали отец и доктор, и оба опустились на колени перед ее мечущимся телом, заслонив его от меня. Няня подняла меня на руки, прижала мою голову к своей груди и унесла прочь.