Емельян Пугачев, т.2
Шрифт:
Подумав так, он до смерти сразу же перепугался: а не спрятался ли где-нибудь за портьерой, или не сидит ли под столом заплечных дел мастер, страшный человек Степан Иваныч Шешковский, и не читает ли в его, князя, голове крамольные эти мысли? Поддавшись страху, Вяземский безотчетно покосился назад через плечо и даже пошарил под столом ногою.
Совещание продолжалось. Лучи солнца передвинулись на Екатерину. Пролетающая белоснежная чайка мочила в Неве свои упруго очерченные крылья. С барабанным боем, с песнями прошли строем солдаты, отбивая шумно прусский шаг. По реке скользили челны, рябики, лодки. Две неуклюжие баржи с сеном поднимались на завозных якорях по теченью вверх к Стрелке. Над Петербургской стороной нависала сероватая хмурь.
Потемкин, прикрывшись широкой ладонью, позевывал.
4
После неудачного боя под Кундравинской Пугачев через леса и горы пробрался с яицкими казаками на реку Миас и стал здесь «скоплять» народ. Вскоре присоединились к нему сотни три башкирцев, бродивших воинственной толпой между Челябой и Чебаркулем.
В живописной долине Миаса, где бурная речка кипела меж камней, башкирцы поставили Пугачеву из кошмы и ковров юрту.
Было пасмурно, дул холодный ветер. В юрте шло совещание.
— Надо указы писать, а секретаря нету… Ни Горшкова, ни Шигаева с Почиталиным. Федор Федотыч, займись-ка ты, — сказал Пугачев атаману Чумакову.
— Я не шибко горазд, ваше величество, — с преднамеренной грубостью ответил хмурый Чумаков. — Мое дело воевать, а не пером водить. Обмарались мы с войной-то! Как зайцы по кустам: пырх, пырх! Этак на край-свет загонят нас…
— Помолчи-ка ты, Федя, без тебя тошнехонько! — крепко проговорил Пугачев, сверкнув глазами. — Лучше пиши-ка, что велю. А Творогов пособит…
— Сказываю тебе, не горазд я! — Чумаков отвернулся. — Вот народ сгуртуется, нужно артикулу его учить да стрельбе. Порядку нет у нас, вот чего…
— Заладил, как ворона на падали: кар да кар, — вспыхнул Пугачев. — Баешь, народ сгуртуется? А того не ведаешь, что для оного дела треба зазывные грамоты слать по жительствам. Эх, ты, тетерья башка…
Обиженный Чумаков скосил на Пугачева сердитые глаза, тряхнул бородищей, крикнул:
— Вот сам и пиши зазывные-то! Раз ты царем назвался…
— Я не назвался царем, а я царь есть!.. Сукин ты сын! Пошел вон, дурак!
Чумаков тотчас встал и, сутулясь, молча вышел из юрты. Афанасий Перфильев, вздохнув, молвил: «Эхе-хе…» — и покрутил головой. Творогов успокоительно сказал:
— Брось, ваше величество, чего зря карактер себе портишь? Я бы приказы написал, да, вишь, правая рука болит. И я вот, слушай-ка, добрецкого тебе секретаря подыскал.
— Кто таков?
— Забеглый купецкий сын, из Мценска города, Иван Трофимов, а прозывает он себя — Алексей Дубровский. Парень выше меры смышленый. И, чаю, предан тебе по гроб. Он давненько с нами ходит.
— Проверку учинял?
— Говорю, парень самый наиверный. Одно слово — наш!
— Ладно, — повеселел Пугачев. — Ужо пришли его. Ну, ин иди, Иван Александрыч… И ты, Афанасий Петрович. Голова чегой-то болит… Тот черт-то перечит все, умней царя хочет быть, черт… Втолкуйте ему… Что ж это, царь я или не царь?
— Вестимо, царь-повелитель, ваше величество. Ну, отдыхай не то. — Творогов с Перфильевым встали, поклонились и бесшумно вышли.
Пугачев тоже вышел на волю — ветер унялся, опять пекло солнышко, — присел на горячий камень у реки, задумался. Подошел приятного вида человек лет тридцати, низко поклонился Пугачеву, стал в отдалении.
— Кто ты?
— Алексей Дубровский, ваше императорское величество, — с готовностью гаркнул человек, держа руки по швам. — Господин Иван Александрыч Творогов к вашей милости послал меня.
— Ладно. Подойди! — Дубровский подошел. Он был высок, сухощав, лицом бел и чист, русые вьющиеся волосы, маленькая бородка. — Слых идет — шибкий грамотей ты. Так ли?
— Совершенно так, ваше величество, грамотой Господь да добрые люди вразумили меня изрядно, да и по письменной части зело успешен. И в жизнь свою немало предивных книг прочел.
Пугачеву понравились быстрые и складные ответы молодого человека. Он снял казацкий простой кафтан, одернул шелковую с серебряными пуговицами рубаху, сказал, ласково поглядывая на Дубровского:
— А ну, поведай, молодец, кто ты, каким побытом прилепился ко мне? Только правду молви, я врак не люблю.
Алексей Дубровский кивком головы откинул назад русый чуб, откашлялся и, все так же держа руки по швам, заговорил:
— Как на страшном Христовом пришествии, так и перед вами, всемилостивейший государь, поведаю о всем чистосердечно, не утая и не скрывая ничего, чинимого мною в свете. Сначала находился я при родителе моем, мценском купце Стефане Трофимове; служил родитель по обнищанию своему у разных господ и четыре года тому назад помре своей смертью. Став сиротою, вступил я во услужение московского богатейшего фабриканта и обер-директора Гусятникова, а служба моя на все руки: и приказчик я, и письменных дел правило. Краше меня, бывало, никто прошенья в приказ или письмо должнику не сочинит. Дар такой во мне, ваше величество. И был послан я фабрикантом в город Астрахань для взыску по векселям одиннадцати тысяч рублей. А на получении истрачено было мною на свои мотовские нужды тысячи с три… — закончил он, потупившись.
— Эге-ге! — оживился Пугачев. — Хмель винцом шибанул, да с девчонками, поди?
— Был грех, ваше величество, не смею утаить…
— А бабы-то в Астрахани как — матерые, поди?
— Как на страшном Христовом суде показывают, разные бабы суть: есть и в телесах.
— Так, так, — улыбаясь, молвил Пугачев. — Ну, поди, водятся и сухоребрые?
— Водятся, ваше величество, и сухоребрые, — не дрогнув ни голосом, ни мускулом лица, складкопевно повествовал начитанный, книжный Дубровский, надеясь красноречием своим повеселить государя. — Они для нашего мужеска пола, аки мед для мух. Подобно облаку небесному, зрак их легок, руки в лобзании охватисты, уста — что розов цвет, сладостью напитанный; голос, аки свирель, призывающая к тихому отдохновенью. Охти мне…
Пугачев не прочь был позабавиться шутливым разговором. Похихикивая, он прыскал в горсть или, будто спохватившись, проводил ладонью по лицу от закрытого челкой лба до бороды и, подернув книзу бороду, старался напустить на себя важность. Когда Дубровский, осмелев, принялся живописать о многих астраханских грехопадениях своих, Пугачев внезапно всхохотнул и замахал руками.
— Брось, брось, Лексей! Негоже мне это слушать, — утирая рот, бороду и взмокшее лицо, строго сказал он, помедлил мало и снова вопросил: — Ну а рыжие под Астраханью есть?
— Ох, есть, ваше величество… Всякие… И рыжие, и чернявые, и совсем чернущие, аки фрукта чернослив. Сии зовутся — персианки…
— Во! — ткнул ему в грудь Пугачев пальцем. — Слышал, поди, про Степана Разина, старики песни про него спевают? Вот у того Степана персианочка была пригожая… Я, слышь, тоже лажу по делам государственным на Астрахань путь принять…
— Ежели дозволите мне, ваше величество, слово молвить, я бы присоветовал, скопив силу, на Москву вдарить. Отворив сию дверь, вы шагнете прямо в Питер.