Есенин
Шрифт:
По мере того как она читала, глаза ее округлялись от восхищения и гордости, что она первая прикоснулась к творчеству сидящего рядом знаменитого поэта. Когда прозвучали последние строчки:
Я б навеки пошел за тобой Хоть в свои, хоть в чужие дали… В первый раз я запел про любовь, В первый раз отрекаюсь скандалить! —человек в военной форме командира полка, с наганом в тяжелой кобуре сказал, как приказал:
— Гениально! В Ростове с этого стиха и начнем нашу лекцию.
— Ты же обещал! Я первый! — обиделся Мариенгоф, но командир только зыркнул на него. — Ну, тебе видней! Знакомься, Сергей, секретарь Колобова, мой однокашник по Нижегородскому дворянскому институту.
— Василий Гастев, администратор ваших лекций, — военный протянул руку Есенину.
— Малый такой, на ходу подметки режет! — продолжал Мариенгоф.
— Больше не пей, Толя, — опять строго глянул Гастев на Мариенгофа. — Хреновину начал нести! — Он встал. — Не засиживайтесь, завтра Ростов. Мы… вернее, вы выступаете.
Зал ростовского театра был забит до отказа разношерстной публикой. Стояли у стен, в дверях, сидели прямо на полу в проходах.
На сцене, на фоне красных знамен и революционных транспарантов, стоял стол, покрытый красным сукном. За столом сидел Колобов, который вот уже полчаса читал лекцию.
Голос его осип. Он все чаще прикладывался к стакану с водой.
— И в подтверждение ко всему мною выше сказанному я прочту из стихотворения поэта Эмиля Кроткого:
Прохладен март. Коммуна жената. Мы без штанов — я буду откровенен. Российскую стихию в берега Решил ввести сие узревший Ленин.— Но совсем другая тема, тема человека, находящегося в состоянии безысходности, и порожденное этим ощущение диктует строки другому поэту-футуристу Шершеневичу, подголоску Маяковского:
И случилось не вдруг. И на улице долго краснели Знамена, подобные бабьим сосцам. И фабричные трубы герольдами пели, Возглашая о чем-то знавшим все небесам.Он снова отхлебнул воды и продолжал, пропустив целую строфу, видимо, желая хоть чем-то всколыхнуть собравшихся:
Только юный поэт и одна блядь с тротуара Равнодушно смотрели на зверинец людей, Ибо знали, что новое выцветет старым, Ибо знали, что нет у кастратов детей.И он таки всколыхнул до этого молчащий зал — слушатели недовольно зароптали. А Колобов, приняв этот шум за одобрение, напрягаясь из последних сил, просипел:
И в воздухе, жидком от душевных поллюций, От фанфар «Варшавянки», сотрясавших балкон, Кто-то самый умный назвал революцию Менструацией этих кровавых знамен.Тут уже не зашумели, а закричали из зала возмущенные голоса:
— К черту! Похабщина! Мы кровь проливали под красными знаменами, а он «менструация»! К стенке надо за такие стихи! Где ты, сучий сын, так насобачился?!!
— Катастрофа! — ухмыльнулся Есенин Мариенгофу, стоя в кулисах рядом с Гастевым. — Что-то нерадостно нас встречают!
И как всегда в минуту опасности, им овладело озорное, бунтарское веселье:
— А ну давай. Толя! Иди! Врежь им! А хочешь, я пойду? — Он приплясывал на месте, дрожа от нервного возбуждения.
— Иди, Есенин! Тебя будут слушать! — скомандовал Гастев.
— Нет, я пойду попробую, — нерешительно двинулся из кулис Мариенгоф.
— Товарищи! — поднял он руку, выйдя на сцену. Увидев нового человека и услышав наконец нормальный голос, зал немного поутих. — Вы напрасно возмущаетесь товарищем Колобовым! Он прочел вам не свои стихи, он вообще стихов не пишет!
— А ты кто? Ты чего выперся? — засмеялись в зале.
— Я поэт! Поэт-имажинист! — улыбнулся Мариенгоф, довольный, что разрядил обстановку. — Все вы жадно ждете нового, и это новое могут дать только имажинисты со своей сверхвыразительностью. Но для того, чтобы это новое осуществить, нужна централизованная диктатура художественно-революционного меньшинства!
— Эко хватил! Ты меньшевик, што ли? А тут в зале большевики! Понял?! Хватит трепаться! Раз поэт, стихи свои читай, а мы послухаем!
— Хорошо, товарищи! Слушайте! — согласился Мариенгоф. — Я — не верящий ни в бога, не в черта! Я — неизлечимо больной революцией! Я — Анатолий Мариенгоф, и вы запомните меня надолго!
Мариенгоф начал читать стихотворение, которое он считал самым революционным.
Кровью плюем зазорно Богу в юродивый взор. Вот на красном черным: — Массовый террор! Метлами ветра будет Говядину чью подместь. В этой черепов груде Наша красная месть!Есенин, слушая стихотворение друга, невольно отметил образный плагиат: «Метлами ветра… Это ты у меня спер из «Хулигана». Ветер мокрыми метлами чистит», — с укором покачал он головой.
А на сцене Мариенгоф истерично выкрикивал:
По тысяче голов сразу С плахи к пречистой тайне. Боженька, сам Ты за пазухой Выносил Каина.Он торопился, ибо чувствовал нарастающий из глубины зала «девятый вал» недовольства:
— Богохульство! Нехристь! Ишь, кровью он плюется! Дать ему по харе, чтоб сам кровью умылся!
Мариенгоф уже несколько раз растерянно оглянулся за кулисы, но все-таки пытался продолжать, надеясь, что завоюет зал, как это получалось у Есенина:
Что же, что же, прощай нам, грешным, Спасай, как на Голгофе разбойника, — Кровь твою, кровь бешеную, Выплескиваем, как воду из рукомойника.Ему не дали закончить. Сначала зашумел шквалистый ветер протеста:
— Долой! Кровью всех заплевал, козел! На Божью матерь лается! Щас выйду, дам по сопатке! Гоните его в шею!
А потом и сам «девятый вал» гнева обрушил зал на Мариенгофа: свист, улюлюканье, топот ног! В него полетели огрызки яблок, скомканные газеты. Кто-то не пожалел даже свою калошу.
Мариенгофа как ветром сдуло со сцены.
— Будь оно все проклято, я больше не выйду! Быдло, — трясся он от негодования. — Не ходи, Сергей, тебя они вообще растерзают.
— Сергей! Друг! Брат! На тебя вся надежда, — наседал на Есенина Гастев. — Ты же не трус, как этот, — махнул он рукой на Мариенгофа. — Иначе хана нашей поездке! Вагон отберут, денег не будет, — приводил он разные страшные аргументы.