Если я останусь
Шрифт:
– Но, - возражает миссис Шейн, - как ты можешь быть такой… - всхлип, - такой спокойной, когда….
– Хватит! – перебивает ее Ким. – Миа все еще жива. Так что я не теряю самообладание. А раз я его не теряю, то тебе и подавно не позволено!
Ким поворачивается и идет обратно в приемную, а ее мама семенит за ней. Как только они возвращаются в приемный покой и видят всю мою семью в сборе, миссис Шейн начинает шмыгать носом.
Ким больше не ругается. Но ее уши заливает краска, а это, насколько я знаю, означает, что она все еще в бешенстве.
– Мама, я оставлю тебя здесь. Я собираюсь пойти прогуляться. Вернусь попозже.
Я следую за ней в коридор. Она прогуливается по вестибюлю, кружит в магазине подарков и заходит в кафетерий. Она смотрит на больничные указатели, и я понимаю, куда она собирается отправиться еще до того, как она это делает.
На первом этаже есть маленькая часовня. Там тихо, как в библиотеке, прекрасные кресла, вроде тех, которые можно увидеть в кинотеатре, и играет музыка в стиле «Нью-Эйдж».
Ким опускается в одно из кресел. Она снимает свое пальто, то самое черное бархатное пальто, которое захотелось и мне с того самого момента, как она купила его в магазине в Нью-Джерси, когда гостила у дедушки и бабушки.
– Я люблю Орегон, - говорит она со смешком. Судя по ее саркастичному тону, я бы сказала, что она говорит именно со мной, а не с Богом. – Замечательная идея у руководства больницы о часовне без принадлежности к определенной религиозной конфессии, - она обводит взглядом вокруг.
На стене висит распятие, флаг с крестом прикрывает трибуну, несколько картин с изображением Мадонны и дитя висят с другой стороны.
– У нас есть символическая звезда Давида, - она указывает на шестиконечную звезду на стене. – А что у нас с символами ислама? Нет молитвенных ковриков и символов, которые бы указывали на восток, где Мекка? А как насчет буддистов? Неужели не могли принести гонг? Я хочу сказать, что здесь буддистов больше, чем иудеев в Портленде, пожалуй.
Я сажусь в кресло рядом с ней. То, что Ким разговаривает со мной вот так, как обычно, кажется таким естественным. Кроме парамедика, который велел мне оставаться здесь и медсестры, которая постоянно спрашивает меня, как я себя чувствую, никто со мной не разговаривал с момента аварии. Они все говорят обо мне.
Собственно говоря, я никогда не видела, чтобы Ким молилась. В смысле, она молилась на своей церемонии Бат-мицва (3) и перед обедом в честь празднования Шаббата (4), но это потому, что так надо было. Она не слишком серьезно относилась к религии. Но, поговорив со мной какое-то время, она закрывает глаза и бормочет что-то на незнакомом мне языке.
Она открывает глаза и потирает руки так, словно говоря: «Хватит с меня». Затем она что-то обдумывает и, в конце концов, добавляет:
– Пожалуйста, не умирай. Я понимаю, что тебе самой этого не хочется, но подумай: если ты умрешь, то это будет похоже на один из мемориалов принцессы Дианы школьного масштаба, когда все будут ставить свечи, класть цветы и записки рядом с твоим шкафчиком, - она вытирает выдавшую ее слезу рукой. – Я знаю, тебе бы это точно не понравилось.
Может быть, потому, что мы были так похожи, но когда Ким появилась в школе, все подумали, что мы станем лучшими подругами, просто потому что мы обе были темноволосыми, тихими и, по крайней мере, внешне серьезными. Мы не были особенно прилежными ученицами (в среднем, нашей оценкой по всем предметам была В (5) и особенно серьезными в этом отношении. Мы относились серьезно к некоторым вещам - к музыке в моем случае и к фотографии в ее случае – а в упрощенном мире средней школы этого было вполне достаточно, чтобы определить нас как каких-то разделенных в детстве близнецов.
И нас, совместно, тут же приставляли к какому-нибудь делу. На третий день пребывания Ким в школе, она единственная вызвалась быть одним из капитанов футбольной команды на физкультуре, что, как мне думается, было не слишком разумно с её стороны. Пока она одевала свой красный свитер, тренер осматривал класс в поисках капитана для команды Б, и его глаза остановились на мне даже при том, что я была далеко не самой спортивной девочкой в классе. Когда я направилась переодеваться в свой красный свитер, то пронеслась мимо Ким со словами: «Ну, спасибо тебе».
На следующей неделе наш учитель английского языка выбрал нас для публичного обсуждения повести «Убить пересмешника». Мы сидели друг напротив друга в неловком молчании минут десять. Наконец, я произнесла:
– Наверное, нам стоит поговорить о расизме на Юге в те времена.
Ким слегка закатила глаза, из-за чего мне захотелось швырнуть в нее словарем. И я оказалась захвачена врасплох тем, насколько сильно уже успела её возненавидеть.
– Я уже читала эту книгу в моей старой школе, - сказала она. – Расизм тут слишком очевиден. Мне кажется, куда важнее здесь человеческая доброта. На самом ли деле люди хорошие или плохие из-за расизма, или же мы плохи и нам нужно работать над тем, чтобы не быть такими?
– Ладно, - сказала я. – Это дурацкая книга.
Не знаю, зачем я произнесла это, поскольку я действительно любила эту книгу, и даже обсуждала ее с отцом – он использовал эту книгу в обучении своих студентов. И я еще сильнее разозлилась на Ким, из-за которой мне пришлось предать книгу, которую я любила.
– Хорошо. Сделаем по твоему… - сказала Ким, и, когда мы обе получили по четверке с минусом, она, похоже, лишь позлорадствовала над нашей удовлетворительной оценкой.
После этого мы с ней практически не разговаривали. Но это не мешало преподавателям постоянно заставлять нас выполнять задания в паре, а всей школе – считать нас подругами. Чем больше окружающий мир пытался свести нас вместе, тем больше мы сопротивлялись и отдалялись друг от друга. Каждая из нас пыталась сделать вид, что другой не существует даже в том случае, если нам приходилось находиться в обществе друг друга часами.
Я чувствовала себя вынужденной предъявить самой себе причины моей ненависти к Ким. Ну, во-первых, она была паинькой. Во-вторых, она меня раздражала, и к тому же я считала ее позеркой. Позже оказалось, она обо мне думала то же самое, хотя в основном она жаловалась на то, что я вела себя как сучка. Однажды она даже мне это написала. В классе английского языка кто-то бросил сложенный тетрадный лист прямо мне под ноги. Я подняла его и развернула. На листе я прочитала: «Сука!»
Никто меня так никогда раньше не называл, и я сразу же очень серьезно разозлилась, правда, в глубине души мне было лестно, что я нашла в себе эмоции, чтобы быть достойной этого эпитета. Так окружающие нередко называли мою маму, наверное, потому, что она не всегда могла придержать язык и могла вести себя очень грубо, если была с кем-то не согласна. Она мгновенно взрывалась, а затем быстро успокаивалась. Как бы то ни было, но ее не сильно волновало то, что люди называли ее сукой.
– Это всего лишь другое определение феминизма, - с гордостью говорила она мне.
Иногда даже папа называл ее так, но это было всегда в шутку. И никогда во время ссоры. Ему все-таки лучше знать.
Я заглянула в свой учебник грамматики. Лишь один человек мог отправить мне такое сообщение, но мне трудно было поверить в это. Я окинула взглядом класс.
Все сидели, уткнувшись в книги. Все, кроме Ким. Я заметила, как у нее горели уши (она надела кепку задом наперед); казалось, что даже ее волосы покраснели. Она буквально пялилась на меня. Мне было всего одиннадцать лет, и я была, пожалуй, еще социально незрелой личностью, но не понять, что мне бросают перчатку, когда это происходило так очевидно, было невозможно, и у меня не было другого выхода, кроме как принять этот вызов.