Гадкий гусёнок
Шрифт:
**Амстердам и Хаарлем – голландские города, сыгравшие большую роль в борьбе голландского народа против испанского владычества в ходе Восьмидесятилетней войны (1566–1648). Успешная борьба с католической династией Габсбургов вдохновляла протестантов по всей Европе. Осада Хаарлема (1573–1573) длилась семь месяцев, и хотя город все-таки сдался, это показало, что испанская армия не является непобедимой. «Лилии и цепи» – герб Бурбонов, «девять сквозных золотых веретен» – герб герцога Анри де Рогана (1579–1638), предводителя французских протестантов.
Глава 3. Дворянское платье
Графиня Шале ждала меня уже к Сретению, так что оставшуюся неделю мы с тетей сбивались с ног: мне заказали целых два новых платья и туфли на мягкой подошве – графиня не любила громких звуков. Я не думала, что работа секретаря даже в графском доме требовала таких расходов на гардероб, но тетя заявила:
– Ягненочек, в жизни нет ситуаций, когда может помешать новое платье. Тем более – два!
Я понимала, что должна быть рада, но вместо примерки я бы с большим удовольствием дочитала «Ласарильо с Торреса», благо покупатель на него куда-то пропал, и книга осталась в моем полном распоряжении. Увы, ловкачу Ласарильо придется подождать, пока мы с тетей навестим портниху.
Добираться до мастерской мадам Тардье пришлось через Новый мост – потому что через Сен-Мишель валила торжественная процессия гильдии чулочников – сегодня день Святого Северуса, их покровителя. Но на Пон-Нёф было немногим более свободно, что неудивительно – как-никак главное торговое место Парижа.
Генрих Наваррский сказал, что Париж стоит мессы… Но исполнять обряды моей новой религии – ходить к мессе и на исповедь, поститься и почитать святых – оказалось совсем не так трудно, как привыкать к обычаям большого города. У старого отца Пюи, нашего приходского священника, мое обращение в лоно истинной церкви, кажется, явилось самым большим достижением за всю долгую службу. Так что относился он ко мне, как к трофею – гордился и не особенно следил, насколько ревностно я исполняю обряды. На исповеди он все больше дремал, сладко улыбаясь, и отпускал мои грехи словно машинально. Каждый раз меня так и подмывало признаться то в поджоге Дворца Юстиции, то в убийстве Генриха IV. А то и Генриха III*. Но в полумраке исповедальни отец Пюи выглядел столь умиротворенно, что у меня не хватало духу возмутить эти сонные воды. Так что с новой религией мы, можно сказать, поладили – ровно до того момента, как в моей жизни не возникал кто-нибудь из прошлого.
Наверное, мне было бы лучше, если б отец Пюи меня мучил, преследовал и ругал во всеуслышание на проповедях. Тогда мне было бы легче выносить презрение дяди Адриана.
Словом, месса – это отнюдь не самое страшное.
Куда сложнее оказалось привыкнуть к повседневному обиходу столицы: держать равновесие на скользких булыжниках, различать в уличном шуме колокольчик золотаря или заунывное пение бродячих нищих – чтобы вовремя перейти на другую сторону тротуара или хотя бы задержать дыхание, уберегаясь от смрада. Запомнить, на каком рынке можно сделать два шага в сторону от Серпентины, а где, несмотря на тычки и толчки, надо держаться у ее левого бока, оберегая висящий на поясе кошелек.
Когда были живы Гастон, Рене и Юбер, мы вместе совершали вылазки и на берег Сены, и на Гревскую площадь, и даже до королевского дворца один раз добрались. Но ничего разглядеть не успели – нас шуганули солдаты в полосатых мундирах.
Все в Париже меня пугало – слишком высокие дома, слишком большие соборы, слишком много людей, слишком шумно, слишком много запахов. Мне казалось – я никогда не смогу ходить с тем беспечным, свойственным большинству парижан видом, какой придают высоко поднятая голова и быстрая походка. Если я на улице подниму голову, сверху обязательно прилетит какая-нибудь гадость. А еще коренной обитатель столицы не замирает на перекрестках, соображая, куда нужно повернуть, чтобы попасть с улицы Бон-Пуа на дровяной рынок, в Консьержери или к Тамплю, и никогда не спрашивает дорогу. Знает, что надо держаться подальше от ограды коллежа Бове, если не хочет подвергнуться оскорблениям и бомбардировкам всякой дрянью. По привычке берет влево, не доходя до середины Нового моста, чтобы не приложиться ребрами о гранитный постамент памятника Генриху Наваррскому, ведь в толпе невозможно сразу поменять направление движения.
Настоящий парижанин не стушуется на рынке, твердо зная, у кого лучше купить телячью вырезку, у кого – черепаховый гребень, у кого – обезьянку-мармозетку. Знает он, за сколько часов надо занять место на Гревской площади, чтобы без помех насладиться колесованием разбойника в Страстную Седмицу. Знает, как быстрее добраться с левого берега на правый в день престольного праздника – по мосту Сен-Мишель, Менял, по Новому или вовсе нанять лодку, потому что многотысячная процессия уже миновала ворота Лувра.
А провинциалу придется довольствоваться взглядами свысока и наименованием деревенщины – нормандской, бургундской, лотарингской или провансальской – независимо от богатства наряда и наличия шпаги. За морем и синица птица – иной парижский нищий держит себя уверенней нормандского барона. Но боже упаси назвать деревенщиной уроженца Гаскони! У этих господ разговор короткий – раз-раз, и на кладбище! Распознавать в толпе скуластых жилистых гасконцев – еще один важный столичный навык.
В первое время мне казалось, что даже торговцы на рынке презирают меня – деревенщину пуатевинскую – настолько, что не удостоят внимания, приберегая товар для настоящих покупателей-парижан. Вот уж напрасно – они родную мать продадут, да еще и обсчитают при этом!
Сегодня парижская толпа бурлила громче обычного. То и дело поминали Блаве, герцога Рогана и «проклятых гугенотов». Ну конечно.
К счастью, весь приклад для шитья у мадам Тардье свой. Нам с тетей не надо сновать по лавкам в поисках самых выгодных цен на нитки и крючки – мы и так проделали долгий путь, пока добрались до мастерской.
– Погляди, ягненочек, какие красивые пуговицы! – когда тетя при всех называет меня ягненочком, это ужасно. Тем более что сегодня я как могла тщательно заплела в косу новую ленту, чтобы волосы в кои веки лежали гладко, а не лезли во все стороны.
– Костяные! – гордо отвечает портниха и уводит меня за ширму на примерку. Платье почти такое же, как и мое старое – серое шерстяное. Разве что шерсть потоньше, пуговицы из кости, а не деревянные, да маленький вырез отстрочен по краю голубой тесемочкой.
– Посмотрите, мадам Дюранже, разве она не красавица? – портниха выводит меня показать тете.
– Отделка как раз под глаза, – замечает тетя и подносит мне зеркало. Мне нечасто приходится видеть себя в зеркале, но все как обычно – грудь не выросла, волосы все равно распушились, как у барана. То ли дело прическа мадам Тардье – гладкие черные пряди лежат как приклеенные, ни одна не выбьется.
– Ее светлость графиня ждет мою Николь на следующей неделе… – все, тетя, портниха и две ее помощницы начинают обсуждать мою новую работу. Это надолго. Булавка впилась мне в мизинец, когда я вылезала из обновы. Показалась капля крови. В поисках лоскутка, чтобы обернуть вокруг пальца и ничего не закапать, я оглядела мастерскую – длинный стол с размотанным рулоном полотна, потемневшая статуя Святой Екатерины на полке, нитки на полу и засохшая герань на подоконнике – и заметила в соседней комнате блеск: словно солнечный ручеек вился по истертым половицам. Сунув палец в рот, я подкралась к двери – это поблескивал позумент на подоле темно-синего платья.
Шили для дворянки – черный корсаж и юбку обрамляло верхнее платье-роб с золотым шитьем по краю. В солнечном луче отделка сияла и слепила глаза. Подойдя поближе, я заметила, что и сама ткань слегка поблескивает – не частичками крахмала, как блестят сорочки только что от прачки, нет – словно мерцает сама ткань.
– Это шелк, – от голоса мадам Тардье я вздрогнула.
– Я просто посмотрела… Очень красиво, – я надеялась, что портниха не заметила кровоточащий палец.
– Это для баронессы де Бразак, – пояснила портниха. – Она недавно овдовела. А какие наряды заказывала раньше! Верхнее платье – голубой бархат, нижнее – белая тафта… Позументы, ленты, вышивка бисером!