Годы испытаний. Книга 2
Шрифт:
Он вдруг почувствовал себя последним их защитником, последним и единственным доверенным человеком - представителем от всех живых родных и близких, хотя никто из них не поручал ему этого. Ну и что же, что никто не поручал ему, Кузьме Ерофеевичу? Он просто выполнял обычное, служебное приказание своего командира. Но, кроме всего прочего, он человек пожилой, знающий цену жизни, любящий людей. И у него, как и у каждого честного человека, есть совесть.
«Пусть ты, Каменков, не прочтешь биографий ни по рукам, ни по лицам погибших, ошибешься в семейном положении, не угадаешь последнего желания умершего бойца или командира и уж наверняка не знаешь, кто о чем из них мечтал при жизни, но ты выполни перед ними свой последний человеческий долг: скажи им хоть несколько простых и обычных слов во имя доброй о них памяти. Они отдали все, что было самым дорогим для них - жизнь. Отдали ее за Родину».
Так думал Кузьма Ерофеевич, рассматривая простирающееся перед ним поле с убитыми. Вот лежал на боку скорчившийся боец с седыми висками. Рука согнута над головой, будто он защищался от надвигающейся опасности. Рядом - воронка. Выброшенная взрывом земля засыпала убитого до половины… Каменков бережно откапывал его, будто боялся причинить боль, очищал лицо от копоти и земли фланелевой тряпочкой, клал его на расстеленную шинель, заворачивал.
– Лицо благородное, доброе. Учительствовал, видать, человек. Лоб широкий, умнющий - голова светлая. А согнулся он - не смерти спугался, - говорил вслух Каменков, - от боли. В живот его угодило,… Если хорошему учил ты детишек, не забудут они тебя, милый человек. Спи, земля тебе пухом!… - И он опускал убитого в воронку и, накрыв лицо пилоткой, засыпал землей.
В стороне у расщепленной снарядом сосны лежал безусый молодой боец-паренек. На губах его замерла улыбка.
Чему он улыбался? Может, вспомнил далекую любовь свою, а может, и оттого, что увидел, как бегут от него вражьи супостаты?
Рядом с бойцом - погнутый и изрешеченный осколками кожух пулемета «максим», и повсюду на земле, будто обильно опавшие желуди, гильзы, гильзы и, словно серые змеи, свернутые в клубки брезентовые пулеметные ленты.
– Тут мы тебя, сынок, и отдадим матушке земле. Каменков стал на колени и начал расширять отрытый бойцом окоп, делая из него могилу. «Да тут еще одного можно вместить, - думал он.
– А где же его напарник?»
В метрах двадцати он увидел второго бойца, наверно подносчика патронов. В обеих руках у него по коробке. Он как бежал, так и упал головой вперед, вытянув руки. Лицо его уткнулось в землю. Кузьма Ерофеевич с трудом освободил из его рук коробки с лентами.
– Теперь они тебе, дружок, ни к чему… Куда же тебя?
– И тут он заметил левый нагрудный карман, обильно смоченный кровью.
– В самое сердце, значит.
– Пуговица от кармана гимнастерки оторвалась, и из него торчали какие-то бумаги. Каменков достал документы, залитые кровью: она уже подсохла. С трудом Каменков открыл комсомольский билет, пробитый пулей, - фамилии не разобрать. Сохранился год рождения - 1922.
– Эх, птенец ты, ничего еще ты не видел? А у тебя жизнь отняли…
На фотографии - молодая девушка.
– Может, она любовь твоя? Ждет она тебя, а ты вот лежишь, горемыка. И долго будет ждать и слезы лить… А сколько вас, вот таких вихрастых, безусых сынков, уже лежит в земле? Ну, уж я тебя уважу, с товарищем твоим рядом положу. Вместе вам не так скучно будет. Эх, дети, мои дети, не довелось вам до светлого дня победы дожить. А он придет, этот день! Верю, придет. Вот и мне хоть и пожилому человеку, а хочется дожить до того дня…
Каменков чувствовал, как его душили слезы, и он, чтобы отвлечься, ускоренно копал землю, то и дело поплевывая на руки. Холмики могил росли то тут, то там.
Кузьма Ерофеевич осматривал нового убитого, складывал на груди его большие руки.
– Видать, работящий был мужик. Гляди, какие руки у него узловатые. Красивые руки, трудовые. Сколько бы эти руки полезного людям сделали!
– сокрушался он. И, бережно захоронив, склонялся над следующим.
– Спокойное лицо, умер, точно уснул. Видимо, смелый был человек. По-деловому воевал, бил фашистов и не думал, что на него смерть придет…
Подошел Куралесин. У него торчат из-под шапки мокрые, взъерошенные волосы. На лице застыла гримаса недовольства.
– Ты чего, Трофеевич, над каждым мертвяком, как поп, священнодействуешь? Это нам и в неделю их всех не заховать. Тоже мне работенку всучили…
Ерофеевич не обращал внимания на его недовольство, продолжал хоронить убитых. Тряпицей он обтирал лицо. Заметив потемневшие и выцветшие на солнце нашивки за ранения, сказал:
– Вот таких бы я посмертно награждал. Сколько кровушки пролил, а у него и медальки нет.
Куралесин опять подошел сердитый, поднял труп.
– Ну-ну, ты полегче! К мертвому человеку ты должен с особым вниманием. А ты хватаешь, будто тебе это коряга. Жаль, время не такое, а то бы и марш надо хороший сыграть и салют в последнюю дорогу. Нет, я с тобой больше хоронить не стану. Бессердечный ты человек, Куралесин. Вот что я тебе скажу…
Глава двенадцатая
За месяц, что находился Евгений Миронов в батальоне, комиссар Ларионов полюбил его, как родного сына. И к тому были свои причины. Во время отступления летом 1941 года его жена, врач полка, в котором они служили вместе, была тяжело ранена при бомбежке и умерла у него на руках. Остался сын. Мальчику шел четырнадцатый год. Он жил у матери Ларионова на Дону. Мальчик был не по годам развитой и на голову выше отца ростом. Звали его тоже Евгением. По настоятельной просьбе сына комиссар взял его к себе на фронт. Пристроил в оружейную мастерскую полка. Там Женя помогал оружейным мастерам, да и сам учился. Но не сиделось молодому парню в мастерской. Вокруг происходили такие события, и романтического юношу потянуло к саперам. Ларионов не возражал. Через несколько недель Женя «осаперился», но на боевые задания его не брали: «Молод. Пусть солдатской каши еще покушает». Но однажды Женя, пользуясь хорошим к нему отношением командира взвода разведки, упросил его взять на задание. Пошел и не вернулся: в перестрелке был убит. Тяжело перенес это горе отец. Он поседел за одну ночь и с тех пор стал отчужденным и замкнутым. Но время брало свое. Отходила его замерзшая душа. И вот с приездом брата Миронова комиссар стал с каждым днем все больше испытывать к нему отцовскую привязанность. И у Евгения появилось чувство доверия к нему. Строго опекал Ларионов Евгения. Заметив, что последнее время по вечерам бывает у Евгения военфельдшер Валя Пятеркина, комиссар насторожился: «Чего она около него увивается?» И встретив ее, сказал:
– Вы вот что, товарищ Пятеркина, - перестаньте парню голову кружить.
– Товарищ старший политрук, я вас что-то не понимаю, - сказала она, смущаясь.
– Вы о чем?
– А все о том, товарищ Пятеркина. Мне ваши маневры вокруг Евгения Миронова понятны. Постыдились бы: он совсем еще мальчишка.
– Да что вы, товарищ старший политрук? У меня на него никаких видов. На гитаре он больно хорошо играет. А я люблю песни.
«Знаем мы эти песни», - подумал Ларионов.
Комиссар был твердо убежден, что молодому, полному сил и энергии Евгению надо учиться военному делу. Не раз он говорил по этому поводу с комбатом, но тот только отмахивался: «Пусть учится на передовой».
Ларионов зашел к Миронову для решительного разговора. Комбат сидел за картой. Евгения не было. На столе у Миронова стояло два букета цветов.
– Хорошие букетики. Это кто же тебе преподносит?
– улыбнулся комиссар.
Миронов отложил карту в сторону.
– Это мне Чайка каждое утро дарит. А Евгению Пятеркина принесла за песни.
– А где Евгений?
– спросил комиссар.
– Пошел в пулеметную роту, к Пугачеву, поохотиться.
– Напрасно ты его отпустил, - сказал Ларионов… - Но, Александр Николаевич, это не главное, зачем я к тебе шел. Давно меня волнует вопрос: что же ты с брательником все же делать собираешься? Парень он, видать, смышленый, военное дело любит. Ты погляди, как он быстро изучил все пулеметы и стреляет прилично…