ГОГОЛЬ-МОГОЛЬ
Шрифт:
Если государство что-то разрешает, - например, студию, - значит оно берет на себя ответственность. Чуть не каждый день будет интересоваться: как там заслуженный мастер? не очень ли отклоняется от утвержденных тем?
Вскоре студийцы научились различать тихарей. Что-то им подсказывало: вот тот действительно хочет учиться, а у этого другое на уме.
Сначала появился матрос. Все как полагается - брюки-клеши, под рубашкой тельник. Правда, когда садился рисовать, сразу терялся. И вообще чувствовал себя неуютно рядом с такой малышней.
Другой оказался дальтоник. Корову рисовал синим, а дом зеленым. Почти рыдал оттого, что всякий раз выходит что-то формалистическое.
Ребята все удивлялись, отчего учитель, обычно такой требовательный, вдруг становится неожиданно либерален.
Все же к своим заданиям он привык относиться серьезно. Иногда взрывался из-за какой-нибудь плохо проработанной светотени.
При этом выбор сюжета не имел значения. Будто существуют цветовое пятно как таковое и линия сама по себе.
Когда-то это называлось «искусство для искусства». Стремление к чему-то изящному и высокому вне зависимости от повода и мотивов.
А тут заранее со всем соглашаешься. Чуть ли не благодаришь за какой-нибудь правильно нарисованный круг.
Неприятно? Еще как! Ведь даже не передразнишь ученика в ответ на обычные заверения, что завтра все будет сделано наилучшим образом:
– «Там потом»… «там потом»… Все у Вас «там потом» …
В конце сороковых годов Эберлинга ждало новое испытание. Среди его воспитанников появился некто Репин.
Помните самозванного Пушкина на ленинградских улицах? В отличие от него, Репин был не совсем бескорыстен. Так же как Матрос и Дальтоник он ходил сюда не для одного удовольствия, но в порядке исполнения службы.
Скорее всего, это Органы так подшучивали. В юности за ним приглядывал один Репин, а теперь другой. Тот был профессор, знаменитый художник, а этот едва умел держать в руке карандаш.
Альфред Рудольфович опять чувствовал себя неуютно. Вроде надо указать на недостатки, призвать вспомнить заветы мастеров прошлого, а приходится говорить о другом.
Руководитель студии встанет в позу, возьмет том Голсуорси, и потрясет книгой над головой:
– Да, читаю! Но читаю потому, что хочу знать противника в лицо.
Словом, напугали нашего маэстриньку. Популярно объяснили, что незаменимых нет.
Сегодня, к примеру, один Эберлинг, а завтра другой. Не то чтобы полное тождество. Всем известны манеры этого второго, но портреты вождей он пишет на раз.
Так что в ГОЗНАКе особо не опечалятся. Главное, не оскудел поток усов и черной шевелюры. И эполетов соответственно. По паре на шевелюру и усы.
Только самые близкие будут горевать. Вновь соберутся своим кругом и вспомнят о том, как он целовал дамам ручки и напевал итальянские песенки.
И еще всплакнет продавщица булочной. Чаще всего к ней обращаются со словами: «Один хлеб, два батона», - а человек в феске называл ее «милая барышня» и говорил разные красивые слова.
Эберлинг мог и так исчезнуть. Попросту говоря, сгинуть. Слава Богу, обошлось. Так что умер он в положенный ему час.
Тут тоже своя очередь. Кое-кого из сверстников он пропустил вперед, но откладывать дальше было невозможно.
Произошло это такого-то мартобря. В том смысле, что свидетельства учеников почему-то расходятся. Все говорят, что стояло лето, пекло нестерпимо, но числа называют разные.
Что, впрочем, с того, шестое июня или восемнадцатое августа? Главное, времени это заняло не больше, чем другое неприятное занятие вроде переговоров с жилконторой.
Художник любил одновременно делать разные вещи. Главные обязательно между второстепенными. Словно они совсем не главные, а случайные и необязательные.
Он и умер так. После занятий с учениками сел в кресло передохнуть. То есть сперва подумал передохнуть, но причина оказалось куда более существенной.
Говорят, между небом и землей есть «место взимания пошлины», где, по выражению средневекового автора, собираются души людей «не вполне добрых и не вполне злых»
Как это «не вполне»? Уж не в том ли смысле, что не толст и не тонок, чин имеет не малый и не большой?
В общем-то это о любом из нас. Нетрудно вообразить, какие столпотворения там случаются.
Вот у Лучшего друга и Главного персонажа всех художников было без вариантов. Едва он появился в запредельных пространствах, так сразу попал в чан с кипятком.
Пятьдесят первый год, в отличие от пятьдесят второго, а, тем более, пятьдесят третьего, был на удивление спокоен.
Бурно шла подготовка к столетию со дня смерти Гоголя. Предполагался праздник не меньшего масштаба, чем пушкинский тридцать седьмого года.
Анна Андреевна Ахматова тоже по мере сил включилась в работу. Даже сказала своей приятельнице, что она, «как и все наши граждане, в этом году читала Гоголя».
И еще, как мы знаем, умер Альфред Эберлинг.
Может, и не столь глобальное это событие на фоне тех, о которых писали газеты, но у близких своя оптика.
На похороны пришли все. По крайней мере, те, кто к этому времени продолжал жить в Ленинграде.
Явно выделялись несколько седых голов, но преобладала молодежь.
Это все его воспитанники. А это супруга, Елена Александровна. Если не знать, кем она ему приходится, можно принять за ученицу.
Она и есть ученица. На занятиях студии всегда сидела за мольбертом и вместе с другими выполняла задания.
Иногда он и голос на нее повышал. И совсем не за то, за что обычно мужья покрикивают на жен, а за какую-то уж очень приблизительную светотень.
При этом называл ее «на Вы». Смотрите, говорит, внимательней. Старайтесь сделать так, чтобы было не хуже, чем в натуре.
Когда совсем отчается, возьмет ее руку в свою, и так вместе рисуют.
Особенно расстраивало Альфреда Рудольфовича, что у нее не получаются портреты. Рыбу или цветы пишет с вдохновением, а когда берется за Ленина или Сталина, становится осторожной и робкой.
Всем горько, а Елене Александровне горше всех. Куда ей податься без своего маэстриньки? Каково одной среди его вещей, картин, фотографий?
Как, как? Неуютно, тоскливо. Сколько у нее теперь проблем, а посоветоваться не с кем.