Город, который нас не помнит
Шрифт:
Кухня казалась чужой. Как будто здесь вообще никогда ничего не происходило — ни разговоров, ни ужинов, ни ссор. Только хлеб в миске, оставленный утром. Только чашка на подоконнике, на которой все еще остался след губ — Альдо.
Анжела села за стол, не раздеваясь, прижимая Вивиан к груди. Лоретта стояла у двери, не зная, можно ли говорить.
— Иди, — тихо сказала она. — Поиграй.
Лоретта послушно пошла в комнату, но вскоре вернулась, прижалась к дверному косяку и осталась там, глядя, как мама смотрит в окно.
Анжела не двигалась. Не плакала. Она слушала.
Слышно было все: капающую воду в ванной, шум с улицы, чужие шаги на лестнице, далекий лай собаки. Но внутри — пусто. Ни мыслей, ни боли. Только гул — низкий и глухой, как после взрыва.
Снег за окном продолжал идти. Белый, бесшумный, как покрывало на что-то, что больше не греет.
Она наконец уложила обеих девочек, выключила свет, закрыла ставни. И осталась одна.
В этой тишине, в этой тени комнаты, в этом новом мире — без Альдо.
Она взяла его пальто с вешалки. Обняла. Вдохнула запах. Потом аккуратно, не спеша, повесила обратно. Развернулась.
И впервые села писать письмо без адресата.
Нью-Йорк, Малберри-стрит. Март 1923 годаМалберри-стрит пахла хлебом, копотью и чужими разговорами. Снег растаял, но вместе с ним ушло и ощущение, что жизнь хоть на что-то опирается.
Анжела проснулась от кашля Лоретты. Девочка спала на животе, лицом уткнувшись в матрас, и тихо всхлипывала, не приходя в себя. Вивиан спала у нее под боком, теплая, как булочка из печи.
Анжела лежала несколько минут, прислушиваясь. Печка в углу едва теплилась — на угле доживали последние обломки угля, наскребенного вчера вечером в мешке. Воды не было, только ржавый скрип из труб. Хлеб закончился еще позавчера, молоко — вчера. Остались две луковицы и немного кукурузной муки.
В узкой кухне пахло сыростью. Воду она нагревала в старом чайнике — тот еще держался на почтении, а не на металле. Пока дети спали, Анжела мыла пол тряпкой, стирала вручную платье Лоретты, и думала, как быть.
Бар не открывали уже два месяца. Несколько раз туда стучали мужчины в шляпах — раз один из них был с фамильной печаткой Лукателли. Она не впускала. Не открывала. Не отвечала.
Ей предлагали работу — в прачечной, у одной вдовы, итальянки, которая сочувствовала, но платила гроши. Несколько дней Анжела стирала белье чужих мужчин, по ночам держась за спину от боли. Но однажды Лоретта сбежала на улицу и потерялась — ее нашел сосед, притащил домой на руках. После этого Анжела не уходила больше никуда, только иногда — в лавку, торгуясь за картошку или крупу.
Она не умела просить. Это тоже была ее слабость.
На письмо в Неаполь не приходило ответа.
Иногда она сидела за столом, глядя в окно, где висела бельевая веревка. Грязный снег еще лежал в тенях, но воздух стал пахнуть чуть иначе — как будто за углом уже маячит весна. Но она не чувствовала ее.
Она чувствовала только: время уходит. Продукты кончаются. Одежда ветшает. Долги подступают. А в глазах Лоретты — настороженность взрослого человека, который слишком рано понял, что маме страшно.
Иногда по вечерам, когда дети спали, Анжела сидела и вспоминала то письмо, которое отправила. Одной женщине. Из Неаполя. С фразой, которую она написала, почти не думая: «Я готова на все. Ради них».
Она перечитывала и чувствовала — это была клятва. Не просьба.
И если ответа не было… значит, она сама должна стать этим ответом.
Нью-Йорк, Малберри-стрит. Апрель 1923 годаМалберри-стрит начинала оттаивать.
Наросшие за удивительно холодную зиму сосульки стекали каплями на каменные ступени. В прачечных хлопали окна. На углу продавали первые цветы — желтоватые нарциссы в стеклянных банках, пахнущие холодной водой и улицей.
Анжела снова вышла во двор. За последние месяцы она стала незаметной. Умела пройти так, что ее почти не замечали. Но сегодня она была с Лореттой, и девочка держала ее за руку крепко, как за якорь.
— Синьора Россо... — позвала кто-то из окна, — оставьте ребенка у меня. Мне не трудно.— Спасибо, синьора Пеллегрини. Я на минуту, — голос ее звучал мягко, почти ласково.
На углу, возле булочной, стоял Дино — смуглый, в перетянутой жилетке, знакомый по бару. Раньше приносил ящики с вином. Сейчас он курил и смотрел мимо.— Эй, Анжела, — сказал он, не поворачиваясь. — Ты ведь знаешь, кому принадлежал бар Альдо, да?Она кивнула.— Его пока не трогают. Из уважения. Но это — временно. Если не откроешься, бар заберут.
Он выдохнул дым и ушел, оставив после себя запах махорки и холода.
Анжела вернулась домой, неся подмышкой краденую булку. Ее дала продавщица, молча, просто сунув в руки. Никто не говорил вслух. Никто ничего не предлагал. Но все происходило, будто по какому-то тайному сценарию.
В следующий раз ей подкинули в почтовый ящик бумажный пакет с рисом и двумя яйцами. Потом — оставили на пороге пару детских ботинок.
Соседки кивали ей чуть приветливее. Мужчины в шляпах — чуть внимательнее смотрели вслед.
Улица словно проверяла ее.
Не сдастся ли. Не сломается ли. Поняла ли, как тут все устроено.
Иногда по ночам Анжела слышала гудки паромов. Они отзывались в груди глухим эхом. Она стояла у окна и смотрела в сторону реки. Где-то там — Фронт-стрит. Где-то там — все началось. И где-то там все должно было закончиться.
Но не сейчас.
Не пока у нее на руках были две дочери и долг, который она сама себе пообещала выплатить не деньгами.
А чем-то другим.
***
С утра на кухне было холодно. Лоретта кашляла. Вивиан всхлипывала во сне, как будто еще не до конца проснулась. Анжела подогревала молоко, разведенное водой почти пополам — из банки, которую принесла старая синьора Капри. «?У моего сына корова,» — объяснила она, не глядя в глаза.
Анжела принимала помощь. Но не благодарила.И не жаловалась.
После завтрака она выстирывала пеленки вручную, натирала пол до скрипа, а потом пыталась вышивать — мелкие салфетки, кружевные уголки, наволочки. Иногда ей удавалось продать одну или две — прачечной, аптекарю, даже раз — молодой учительнице, которая сказала: «?Это как у моей бабушки было».