Госпожа Бовари
Шрифт:
— Все равно, — сказала Эмма. — Молчи.
— Ведь я, знаешь, — сказал он, наклоняясь к ее плечу, — люблю отдавать себе во всем отчет.
— Молчи, молчи! — повторила она с нетерпением.
Лючия выступала, поддерживаемая прислужницами, в венке из померанцевых цветов, и лицом — белее атласа своего белого платья. Эмме вспомнился день ее свадьбы, узкая межа между хлебов, по которой двигался в церковь свадебный поезд. Почему, подобно Лючии, она не боролась, не молила? Нет, она была весела и не замечала, в какую бросалась пропасть… Ах, если бы во всей свежести красоты, до позора брака и до разочарований прелюбодеяния, она могла отдать свою жизнь человеку с верным, великодушным сердцем, то для нее и нежность, и добродетель, и наслаждение, и долг — все слилось бы воедино, и никогда не сошла бы она с высот такого счастья. Но такое счастье, разумеется, ложь, придуманная людьми, чтобы отнять надежду у всякого желания. Она знает теперь всю ничтожность страстей, возвеличиваемых искусством. Усиливаясь освободить свою мысль от его внушений, Эмма не хотела в этом изображении своих собственных страданий видеть ничего другого, как только художественную фантазию, приятную для глаз, и даже внутренне улыбалась с презрительным сожалением, когда в глубине сцены из-за бархатной портьеры вдруг появился мужчина в черном плаще. Он сделал движение, и его широкополая испанская шляпа упала с головы; в ту же минуту оркестр и певцы начали секстет. Эдгар, пылавший гневом, заглушал остальных своим звучным голосом.
Аштон в низком регистре бросал ему убийственные вызовы; Лючия испускала пронзительные вопли; Артур в стороне выводил средние ноты, а бас министра гудел, как орган, а женские голоса, подхватывая его слова, повторяли их хором, как сладостное эхо. Все стояли в ряд и все жестикулировали; гнев, мщение, ревность, ужас, милосердие, изумление выливались одновременно из их полуоткрытых уст. Оскорбленный любовник потрясал голою шпагой; кружевной воротник на нем приподнимался в такт с колыханиями его груди; он ходил то вправо, то влево, крупно шагая и звеня о дощатый пол серебряными шпорами мягких ботфортов, расширявшихся от щиколотки. В нем жила, думалось Эмме, неиссякаемая любовь, если он мог такими потоками изливать ее в публику. Ее слабые попытки развенчать иллюзию потонули в поэтическом впечатлении от захватившей ее роли, и, влекомая к человеку чарами изображаемой им личности, она пыталась представить себе его жизнь, громкую, необычайную, великолепную жизнь, которую могла бы вести и она, если бы этого захотел случай. Они могли бы встретиться, полюбить друг друга. С ним она разъезжала бы по всем странам Европы, из столицы в столицу, деля его труды и его гордость, подбирая бросаемые ему цветы, своими руками вышивая его костюмы. Каждый вечер из-за золоченой сетки глубокой ложи она, замирая от блаженства, ловила бы излияния его души, он пел бы для нее одной; со сцены, играя, он глядел бы на нее. Вдруг ее охватило какое-то безумие; он глядит на нее, это несомненно. Ей захотелось броситься к нему, найти прибежище в его силе, как в воплощении самой любви, и сказать, крикнуть ему: «Возьми меня, увези, уедем! Я твоя, твоя. Тебе весь мой пыл, все мои грезы».
Занавес опустился.
Запах газа сливался с дыханием толпы; веяние вееров делало воздух еще более удушливым. Эмма хотела выйти из ложи, но толпа наполняла все коридоры, и с бьющимся сердцем, задыхаясь, она упала снова в кресло. Шарль, боясь обморока, побежал в буфет за стаканом оршада.
Не без труда протискался он назад: на каждом шагу его толкали под локоть, и он уже вылил три четверти стакана на плечи одной декольтированной руанке, которая, ощутив у поясницы холодную жидкость, пронзительно закричала, словно под ножом. Ее супруг, владелец бумагопрядильни, вспылил на невежу, и пока дама носовым платком вытирала пятна на своем пышном шелковом вишневого цвета платье, муж угрюмо ворчал что-то про расход и возмещение убытков. Наконец Шарль пробрался к жене и, страшно запыхавшись, сказал:
— Честное слово, думал, что не выберусь! Такая толпа… такая толпа… — И прибавил: — А ну-ка угадай, кого я там, наверху, встретил?.. Господина Леона!
— Леона?
— Его самого! Он сейчас явится засвидетельствовать тебе свое почтение.
Не успел он произнести эти слова, как бывший ионвильский клерк вошел в ложу.
Он протянул руку с великосветской развязностью, госпожа Бовари машинально дала свою, повинуясь, вероятно, притяжению более сильной воли. Она не пожимала этой руки с того весеннего вечера, когда по зеленым листьям струился дождь и когда они простились, стоя у окна. Но тотчас же, призвав себя к соблюдению приличий, она усилием воли стряхнула дремоту, навеянную воспоминаниями, и быстро заговорила:
— Ах, здравствуйте… Как, вы здесь?
— Тише! — раздался голос из партера, так как начиналось третье действие.
— Итак, вы в Руане?
— Да.
— И давно?
— Тсс… выйдите вон…
В их сторону оборачивались; они умолкли.
Но с этой минуты Эмма уже не слушала; хор гостей, сцена между Аштоном и его слугой, большой дуэт в ре-мажор — все прошло для нее в каком-то тумане, словно инструменты сделались как-то менее звучными, а действующие лица ушли куда-то вдаль; она припомнила карточные вечера у аптекаря, посещение кормилицы, чтение вслух в беседке, разговоры у камина наедине — всю свою бедную любовь, такую тихую, такую долгую, такую скромную, такую нежную и тем не менее ею забытую… Зачем же он вернулся? Какое стечение событий ставит его вновь на ее дороге? Он стоял за нею, прислонясь плечом к перегородке; время от времени она вздрагивала от его теплого дыхания, касавшегося ее волос.
— Вас это занимает? — сказал он, наклоняясь так низко, что кончик его усов задел ее щеку.
— Так себе, не слишком! — ответила она небрежно.
Тогда он предложил уйти из театра и пойти куда-нибудь есть мороженое.
— Ах нет! Останемся до конца! — сказал Бовари. — У нее распущены волосы. Это обещает что-то трагическое.
Но сцена безумия вовсе не интересовала Эмму, и игра певицы казалась ей неестественной.
— Она не поет, а кричит, — сказала она Шарлю, продолжавшему слушать.
— Да… может быть… немного, — отвечал он, колеблясь между искренностью своего удовольствия и уважением к мнению жены.
Леон вздохнул и сказал:
— Какая жара…
— Невыносимая, это правда.
— Тебе дурно? — спросил Бовари.
— Да, я задыхаюсь, пойдем.
Леон бережно накинул ей на плечи длинную кружевную шаль. Все трое направились к гавани и сели на открытом воздухе, под окнами кафе.
Вначале речь шла о болезни Эммы, хотя она несколько раз и прерывала Шарля из боязни, как она говорила, наскучить господину Леону; этот сообщил им, что приехал в Руан поработать года два в большой конторе и попривыкнуть к ведению юридических дел, которое в Нормандии, по сравнению с Парижем, имеет свои особенности. Затем он осведомился о Берте, о семье Гомэ, о старухе Лефрансуа; но так как в присутствии мужа им не о чем было больше говорить, то беседа вскоре иссякла.
Публика, выходившая из театра, двигалась мимо них по тротуару; кто напевал себе под нос, кто во всю глотку горланил: «О, Лючия, ангел милый». Леон, желая разыграть любителя, заговорил о музыке. Он слыхал Тамбурини, Рубини, Персиани, Гризи; рядом с ними Лагарди, несмотря на весь свой блеск, ничего не стоит.
— А между тем, — перебил Шарль, отпивая маленькими глотками свой шербет с ромом, — говорят, что в последнем акте он прямо изумителен, мне жаль, что мы не дождались конца, меня это начинало занимать…
— Впрочем, он даст еще спектакль, — сказал клерк.
Но Шарль ответил, что им нужно ехать на другой же день.
— Если, впрочем, ты не захочешь остаться одна, Эммочка, — прибавил он, обращаясь к жене.
Меняя мгновенно тактику перед этим неожиданным оборотом дела, сулившим ему надежду, молодой человек принялся расхваливать Лагарди в последнем акте. Это действительно нечто высокое, это великолепие. Шарль настаивал:
— Ты можешь вернуться в воскресенье. Ну же, решай! Ты не должна колебаться, если думаешь, что это принесет тебе малейшую пользу.
Между тем столики вокруг пустели; один из служителей подошел и скромно стал неподалеку от них; Шарль понял и вынул кошелек, но клерк удержал его за руку и сверх уплаты по счету не забыл даже оставить две серебряные монеты, которыми звякнул по мрамору.
— Мне, право, не хотелось бы вводить вас в расходы, — пробормотал Бовари.
Тот пренебрежительно и вместе радушно махнул рукой и, взяв шляпу, проговорил:
— Итак, решено, завтра в шесть часов, не правда ли?
Шарль опять оговорился, что не может остаться дольше, но Эмме ничто не мешает…
— Дело в том, что… — пробормотала она с загадочной улыбкой, — я, право, не знаю…
— Ну ты подумаешь, завтра увидим, утро вечера мудренее… — И, обращаясь к Леону, провожавшему их: — Теперь, раз вы опять в наших краях, надеюсь, заедете к нам кое-когда отобедать?
Клерк ответил, что не преминет воспользоваться приглашением, тем более что ему необходимо быть в Ионвиле по делам конторы: Расстались на углу переулка Сент-Эрблан в ту минуту, как на колокольне собора часы пробили половину двенадцатого.