Ида Верде, которой нет
Шрифт:
Лозинский молча смотрел на Гесса и думал, догадается ли тот о подоплеке появления на площадке Зизи. Нет, кто-кто, а Гесс никогда ничего не видит дальше своей оптики и приборов, его интересуют только контуры света и тени.
Так Зизи появилась в павильоне, где споро шла сборка декораций для продолжения съемок. Вновь вывесили табличку фильмы, расставили кресла с именами, вышитыми на чехлах. Кресло Иды Верде не принесли — Лозинский обратил на это внимание. Хотел было… Но остановился, не стал давать указания. «Посмотрим», — сказал он себе.
На площадку она ступила, качаясь от ужаса — да сколько же вокруг всего: просто страшный железный лес! Лесенки, чудища медные ползут отовсюду, хилый очкарик, как комар к махине кинокамеры прилепившийся, включает лампады и лампионы, сует прямо в лицо. На Алексея Владимировича боязно глаза поднять — здесь он не нежничает, а строгий, злой и смотрит так неприятно — поверх, как на стол накрытый.
Пробы прошли в конечном счете удачно. Двигалась Зизи плохо, но позы принимать умела, старалась, хотя и шарахалась от оператора, почему-то назначив его главной для себя опасностью.
Через неделю она освоилась, стала улыбаться или, наоборот, давать волю слезам. Как заправская актриса.
Ожогин поддавливал — хорошо бы фильм получить к Новому году, крайний срок — к Рождеству. Самые киносеансы!
И Лозинский раззадорился. Рассматривая личико спящей Зизи — натрудившиеся губы, веки, вытянутые к переносице (вот уж действительно почти Идины), подбородок, за который он придерживал ее пальцами каждый раз перед тем, как притянуть к себе, будто продолжая сравнивать, — он вдруг решил, что останавливаться не надо. Иды не будет еще долго. Этот фильм давит его, подминает под себя, надо сделать неожиданный маневр, неожиданный ход!
Наутро он повез ее в клинику, где актрисам резали носы и удаляли излишки тела в разных его частях. Индустрия красоты после расцвета киношного дела была поставлена в Ялте на широкую ногу.
В клинике улыбчивые сестры с безупречными носиками, идеальными бровками и очаровательными губками быстро сделали какие-то замеры на лице Зизи, а сам Лозинский, переговорив с доктором («Светило! Гений! Волшебник!» — на одном из недавних приемов восклицала дива Варя Снежина, подправившая у чудо-лекаря овал лица) и вручив ему пачку с фотоснимками Иды, отбыл, чтобы вернуться за результатом.
Через несколько недель в палате клиники, поставив Зизи перед широким окном, залитым осенним крымским солнцем, он разглядывал ее лицо. Нос был хорош — тонкий, изящный, с прихотливо вырезанными скальпелем хирурга ноздрями, ни следа простецкой незавершенности линий, что была в оригинале.
Глаза тоже изменились — удлинились, приобрели несколько удивленное выражение, внешние уголки слегка приподнялись. Вот только Идина прозрачность, отрешенность взгляда, погруженность в себя — этого не добиться никакими операциями. Зато не будет и саркастических замечаний, ироничных взглядов, которые обсуждает потом вся съемочная группа. Лозинский был мнительным. А голубые глаза Зизи глядели все так же плоско, и удивленное выражение, которое придавала им подправленная линия верхнего века, казалось удивлением куклы, которую впервые вынесли из магазина на улицу, а вовсе не надменностью кукловода, взирающего сверху на марионеток, что прыгают у его ног, как у Иды.
Что ж, придется советоваться с Гессом — как придать взгляду глубину. При определенных ракурсах и подсветке всего можно добиться. А может быть, на крупных планах ей надо будет прикрывать глаза. Да, именно так. Полуопущенные веки — это очень изысканно и вполне в Идином духе.
Он переключился на нижнюю часть лица.
О! Доктор — молодец. Они ничего не говорили про рот, но по фотографиям Иды тот сам понял, вернее увидел (впрочем, на то он и профессионал!) маленькую особенность: уголки Идиного рта сначала опускались, а потом резко приподнимались вверх, создавая иллюзию змеящейся полуулыбки, то ли презрительной, то ли печальной.
Результат получился лучше, чем он ожидал. Конечно, подделка никогда не станет оригиналом. Говорят, в Европе изобрели страннейшую штуку — искусственную кожу. И что из нее, дескать, шьют сумочки, кошельки и дамские туфли. И что кто-то это даже покупает. Вот только во время мороза эта штука начинает трескаться и распадаться на куски. Но в нормальную погоду ею вполне можно пользоваться.
Он бросил последний взгляд на Зизи. Небольшая отечность лица пройдет через день-другой. Впрочем, съемки можно начинать уже сейчас. Он кивнул на ворох одежды, которую принес с собой.
— Одевайся!
Зизи осторожно взяла в руки розовый атласный пояс с застежками для чулок, потрогала шелковую юбку и с удивлением взглянула на Лозинского.
— Это не мое.
— Конечно, не твое! Ты же теперь играешь роль мадемуазель Верде. Придется тебе привыкать к ее вещам. Одевайся!
Она неловко, видимо стесняясь, начала натягивать Идину одежду.
Он смотрел, как она возится с застежками юбки. Он помнил ощущение мягкого податливого тепла, которое оставляет на коже невесомый шелк. А может быть, это было тепло Идиного тела — разомлевшего, ослабевшего на весеннем солнце и оттого готового подчиняться? Не так давно — в мае, перед проклятой поездкой на Апшерон — на одном из глупых студийных пикников в горах, до которых они с Идой были небольшие охотники, а тут решили поехать, прельстившись перспективой полюбоваться цветением маков, так вот, на том глупом пикнике, когда объявили привал, и все уже расселись на пледы, и вино затанцевало в бокалах, и раскрасневшаяся Ида умопомрачительно пленительным жестом закинула руку за голову, он не удержался и на глазах у всех увлек ее в какую-то расщелину, и там по-мальчишески долго мял в руках воздушную ткань, пока не добрался до Идиного тела. И прикосновение к шелку ткани вызывало почти такое же наслаждение, как прикосновение к шелку тела.
Лозинский замычал что-то невразумительное и шагнул к Зизи.
Та сделала неловкое движение, пытаясь снять юбку, но он остановил ее.
— Не снимай! — и повалил на кровать.
Он снова мял в руках шелк, но это была не Ида. Или Ида? Другая Ида. Его Ида. Полностью его.
Ожогину он сухо сообщил, что «пока госпожа Верде поправляет здоровье, намерен в некоторых сценах использовать дублершу».
— Госпожа Верде в курсе? — спросил Ожогин.
Лозинский, не глядя на него, пожал плечами. Означать это могло что угодно: да, нет, не ваше дело.
— Чудесная девушка, — вместо ответа сказал он. — Копия Иды. При определенных ракурсах, конечно. Простовата, но должна справиться. Главное, мечтает во всем походить на Иду, даже одевается как она. Используем ее на общих планах и со спины.
— Ну что ж. — Ожогин задумчиво глядел, как тлеет кончик его сигары. — Это ваше решение. Надеюсь, госпожа Верде останется довольна. В конце концов, вам давно пора выйти из простоя.
Пересудов о том, спит ли режиссер с дублершей, пока не было. Во всяком случае, в открытую. Он пытался не позволять себе ничего лишнего в студии, старался говорить с ней сухо, во время съемок кричал, мог унизить и однажды даже поднял руку, чтобы ударить. Но сам понимал, что скоро откроет себя — в жесте, взгляде. И его отчасти забавляла, интриговала и возбуждала эта двусмысленная и двойная игра в павильоне. Игра, которую он контролировал, как ему казалось.
Он увяз в Зизи. Он уже не мог отказаться от ее покорности, которая питала его своим тягучим вязким соком. Он привыкал владеть.
Единственным человеком, который действительно злил и смущал его, был Гесс. С видимым спокойствием попыхивая неизменной трубочкой, Гесс глядел на него исподлобья с выжидательным выражением лица. Заметив его взгляд с немым вопросом, Лозинский выдвигал вперед подбородок и отворачивался с упрямым видом, свойственным слабым людям, знающим, что они не правы.
Гесс часами наводил на лицо Зизи свет, расставляя вокруг нее разнокалиберные лампионы, прилаживал фильтры, бродил по площадке в поисках каких-то лоскутков, хладнокровно останавливая съемку. Иногда оживлялся — например, когда сделал тонкий фильтр из случайно подобранного на площадке прозрачного женского чулка. Но чаще заканчивалось тем, что он едва заметно кривился, махал рукой и, возвращаясь на свое место, церемонно говорил Лозинскому: «Камера готова».