Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Пока мои мысли витали в этой чисто женской сметливости, я заметила, что меня тоже изучают. Теперь мы сидели друг напротив друга, как истец и ответчик. Николай Львович принялся ревностно отстаивать Андрона прежнего, тогда как я в его глазах представляла Андрона нынешнего. В моем лице он полемизировал с его отъездом на Запад, повторяя, что они с Наташей живут по-толстовски, патриархально, ориентируясь на непреходящие ценности — семья, дом, дети, родители — в противоположность нам — разрушителям, поддавшимся губительному прагматизму. Теперь, после того как я сама побывала в эмиграции, я особенно хорошо понимаю, какая мучительная работа происходила в душе Николая Львовича. Однажды совершив переезд с Запада на так называемый Восток — а для него это было равносильно эмиграции, — с трудом пройдя мучительную адаптацию и наконец найдя стабильность, он не мог допустить и мысли о том, что, возможно, сделал ошибку… Оттого он так яростно отстаивал свой выбор и почти трагически воспринимал отъезд близкого ему человека, Андрона, туда, откуда сам он некогда приехал. Это означало для него разрушение его собственного фундамента.

«Вы понимаете, что Андрон вас на десять, на двадцать голов выше?» — продолжал испытывать меня этот умный и вежливый, очень красивый человек. «Есть люди, вокруг которых образовывается круг, а они в нем — центр. А есть те, кому необходимо самим пристать к центру… Кто вы?» — выспрашивал он из темноты своего кресла. «Я скорее всего центр, правда, у меня пока нет круга, но, может, он появится?..» — не задумываясь, ответила я, высказав забавную мысль. Николай Львович попыхивал сигарой, оценивая мои ответы, он пытался понять — кто я такая, насколько серьезно воспринимаю себя и свои отношения с Андроном, на кого его друг потратил столько времени, да и вообще — стою ли я его. А может, это было проявление гуманизма, сострадания к женщине, чье горе нужно облегчить, объяснив, что мучается зря… Мобилизовав все свое человеческое достоинство и проглотив уколы в адрес моего с Андроном неравенства, я дала понять, что буду защищать мужчину, которого любила, а также нашу с ним связь, даже если и придумала слишком много хорошего — о себе и о нем. Мой порыв возымел действие, и мы сменили тему. Разговор коснулся увлечений и интересов. Я сказала, что в детстве хотела стать балериной, но не поступила в училище, после чего моя страсть перешла на поэзию, а вообще я люблю живопись — может, ее одну и люблю. Николаю Львовичу такой подхалимаж показался слишком наивным, и он отпарировал: «Ну, если б вы действительно увлекались живописью, то были бы коллекционером. Хотя, конечно, это дорогое удовольствие, у вас просто не хватило бы денег…»

Вопросы и ответы Николая Львовича постоянно атаковали мое самолюбие, и порой меня охватывало чувство протеста и даже ненависти. Но он был единственным человеком, жизнь которого так сложно и болезненно переплелась с жизнью Кончаловского. Так же, как и я, любя и высоко ценя Андрона, он знал все издержки его характера, его слабость, его ошибки и принимал их слишком близко к сердцу, а потому имел право с ним полемизировать и резко его судить. Отказаться от общения с Николаем Львовичем было практически нереально — это все равно что отказать себе в необходимости и удовольствии смотреться в зеркало. Так, в разговорах, мы просидели до рассвета, и он взялся проводить меня домой. Поймав машину, мы доехали до Малой Грузинской. Перед тем как распрощаться, он стал вдруг торопливо объяснять, что очень занят, ведь у него очень много дел, семейных и профессиональных… и что я должна понять его правильно — он очень любит свою жену, свой дом. Я улыбнулась в ответ, отвернулась и пошла к подъезду. Ранние солнечные лучи играли в лужах и стеклах окон. Одним из них было окно Андрея Сергеевича — он, наверное, крепко спал, когда его друг послал мне прощальный взмах рукой и, не спуская глаз с моей удаляющейся фигуры, сделал знак водителю и скрылся.

Спустя несколько дней в моей квартире раздался звонок: «Здравствуйте, это Николай Львович… Скажите, что вы сейчас видите перед собой? Опишите, я хочу представить эту картинку». Мы вновь разговорились. «Знаете, если бы вы тогда обернулись, прежде чем зайти в подъезд, я бы теперь не позвонил, а так… Мне понравился ваш характер, мало кто из женщин не оглянется, когда ей смотрят вслед…» С этого момента он станет звонить мне, и мы будем вести длинные разговоры, и по телефону, и в его мастерской. Он обращался ко мне на «вы», был обходителен и вежлив, высказывал много красивых и благородных истин. Ну, например, о том, что жить с человеком намного тебя старше или моложе — дисгармонично. А также, что если мужчина любит женщину, то хочет иметь от нее ребенка, и многое другое. Впрочем, пояснял он, об этом ведь все написано у классиков. Узнав, что я незнакома со знаменитым романом в письмах Шодерло де Лакло «Опасные связи», он вручил мне увесистый том и отправил читать: нужно знать, к чему приводит игра самолюбий. Он постоянно образовывал меня, объясняя то исторический факт, то политическое событие, то что-нибудь из истории искусств. Говорил о том, как полезно перечитывать Толстого и Стендаля, что восприятие одного и того же текста меняется с возрастом. Казалось, он пытался дать мне все то, что не успел или не сумел дать Андрон, родители, школа…

Наверное, ему (как и мне) нужно было подполье, этот подвал, убежище. Там было легче исповедоваться в том, что он не хотел или не мог нести домой. Его стала преследовать и терзать неотвратимость перемен, разлома, который намечался в стройной до тех пор системе его московской жизни. Однажды он попросил меня позировать для его будущей картины, я обрадовалась — хотела, чтобы меня запечатлела кисть. Но только он приступил, как тут же отказался и закрасил полотно. Потом признался, что вообще уничтожил за последнее время много полотен. Мы часто сидели с ним до рассвета, слушая Баха, Моцарта, Равеля, он рассказывал мне о Брюллове, о Пьеро Дела Франческа, о том, что такое настоящая живопись. Он сердито одергивал меня, когда я начинала клевать носом, призывая к бодрствованию духа и аскетизму тела. С первыми петухами он провожал меня домой, и мы часто гуляли по пустынной рассветной Москве. «Елена Алексеевна, не спать! Ай-ай-ай, лентяйка!» — приговаривал он по дороге. А потом, вернувшись в мастерскую и прикорнув на пару-тройку часов, звонил снова: «Что ж вы так любите спать, это же вредно, Наполеону хватало трех часов, чтобы восстановить силы!»

Как-то, посмотрев по телевизору фильм-спектакль «Цезарь и Клеопатра», где я исполняла Клеопатру, он принялся меня критиковать, объясняя, что нельзя быть на экране злой. Яростной, непримиримой — да, но только не злой. А еще привлекательной надо быть, мы же на вас смотрим, женщина должна нравиться… Меня очень расстроила эта критика — ролью я тайно гордилась, мне казалось, что я исключительно темпераментно играю, но я взяла его слова на заметку: он ведь не может ошибаться. Все-таки Николаю Львовичу удалось смягчить мой женский и актерский образ своими советами и своим отношением ко мне. Он возродил во мне чувство красоты, внутреннего покоя и благородства. «Рубиновая моя, а вы — что вы от меня хотите?» — спросил он меня однажды, глядя на маленькую сережку, украшавшую мое ухо. «Эх, Лена, пожелай все, чего у тебя нет… — промелькнуло в моей голове как сон, а губы уже произносили слова, единственно возможные: Я хочу, чтобы вы писали… оставались художником, и больше ничего». Я знала с самого начала, что имею право только на дружескую или платоническую любовь к этому человеку. И это, возможно, продлило ее и позволило преодолеть границы, когда он в конце концов уехал из России, вернулся во Францию. Для преданности и дружбы впереди оставалась целая жизнь. После его отъезда в 1981 году в своем почтовом ящике я обнаружила конверт без адреса, с пачкой черно-белых фотографий внутри. Это были небольшие по формату снимки работ Николая Львовича. Так и не знаю, кто оказался этим анонимным почтальоном, позаботившимся обо мне, горе-коллекционере… Ну не материализовались же они из воздуха? Или — что пожелаешь, то и получишь?

Любопытно в этой связи, что я «получила», когда уехал Андрон… А «получила» я дырку в оконном стекле. Пришел ко мне бледный как смерть Саша Панкратов и сказал: «Щас бы что-нибудь ебнуть!» Я сидела не шелохнувшись в кресле на кухне. Он снова повторил: «Щас бы…» Мне надоело, и я ему сказала: «Ну, ебни!» Он размахнулся и бросил в закрытое окно полную бутылку водки. Посыпались стекла. Увидев мое выражение лица, он развел руками: «Ты же сама сказала — можно». Так по-разному люди переживали отъезд близких на Запад. Жаль, что Панкратову вовремя не дали послушать Моцарта — может, обошлось бы без разбитых стекол?

Тем летом я провела много бессонных ночей, глядя, как встает рассвет над Москвой, слушая гул мостовой, остывающей под струями поливальных машин. Я приобщилась к «Хорошо темперированному клавиру», к рыдающему голосу Аллы Пугачевой, к разговорам в ореоле дымящейся папиросы, к новым речам… будто кто-то перетасовал колоду и рассыпал карты. Неизвестная свобода — все равно что аттракцион для храбрых… лабиринт без путеводных знаков.

Глава 38. Маневры. Мюнхгаузен

Съемки начались в павильонах «Мосфильма». Внутренне я была вполне готова к роли Марты, возлюбленной чудаковатого гения. Образ единомышленницы мечтателя-безумца, его Музы, гражданской жены и к тому же женщины, разбивающей семейные устои, «разлучницы» — одним словом, все связанное с коллизиями любовного треугольника, с точки зрения подоспевшего в последний момент третьего, было мне понятно и знакомо. Трудность заключалась в том, что мне предстояло превратиться в героиню другой эпохи, сыграть костюмную роль. А это означало — трансформироваться полностью, стереть реальные черты своего времени. Контраст между моим личным стилем в те дни и тем, в кого я должна была воплотиться перед камерой, был огромен до комичности. В жизни я была далека от традиционного женского образа — раскрепощалась, диссидентствовала, хипповала, проводила ночи напролет в разговорах о советской таможне, о преследуемых художниках, об эмиграции, о расстроившихся из-за отъезда романах и тому подобном, а в гримерке полупустого летнего «Мосфильма» втискивалась в строгую форму лирической героини. Мой остриженный на голове ежик — плод импульсивного обновления — скрывался под многоярусным париком из локонов, джинсы сменялись нижними и верхними юбками, талию с трудом обнаруживали и затягивали в корсет, веки украшали приклеенными ресницами, а вместо одной серьги подвешивали привычные две. Напомадив мне лицо и нарисовав губы бантиком, меня ставили в кадр. Такой, по представлению большинства, должна была быть та, ради кого художник рвет узы брака, обрекая себя на осуждение добропорядочной публики. То, во что я облачалась — вся эта красота, — заключало в себя, словно в капсулу, мои ночные бдения, опыт вольной жизни вне театра, вне Хозяина, вне Авторитета.

Я давно заметила, что, глядя свои фильмы, вижу не то, что заснято на пленке, а то, что в тот момент происходило за кадром… В этой сцене я снималась после ссоры с близким человеком, здесь — чуть не упала в обморок от перетянутого корсета, здесь — забыла текст и удачно импровизировала, а на этой съемке мой великий партнер плакал из-за несчастья с сыном. Потому, наверное, я не спешу пересматривать свои картины. В работе «Тот самый Мюнхгаузен» для меня заключена некая алхимия: куртуазность, размеренность восемнадцатого века (пусть даже и фарсовая в картине), репризность текстов, отточенность языка, выверенность эмоций, как и методичность самого процесса съемок, с одной стороны, и полный сумбур моей жизни за пределами студии — с другой. Теперь на пленке эти два мира сплетены воедино, и кто знает: может, в этом и был залог успеха моей роли?

Между режиссером Марком Анатольевичем Захаровым и мной очень быстро установился рабочий контакт. Первый же отснятый материал разбил лед неизвестности. Режиссеру все понравилось, и я почувствовала себя на площадке уверенно и естественно, как рыба в воде. Окончательно убедиться в расположении Марка Захарова я смогла, когда он вдруг обратился ко мне как к своей «любимой актрисе» — услышать это от столь выдержанного во взаимоотношениях с актерами режиссера — большая редкость. Чуть позднее, незадолго до окончания съемок, он даже предложит мне вступить в труппу своего театра, сказав: «Что ж, даже Анатолий Васильевич не смог вас удержать, но без сцены трудно актеру… Милости просим в наш театр!» И хотя в «Ленкоме» приступали к репетициям «Юноны и Авось», я так и не воспользуюсь столь лестным предложением, только поблагодарю и буду польщена джентльменским вниманием. Благодаря фильму я стану своей среди ленкомовцев и всегда буду знать, что на них можно положиться. Этот «мужской» в каком-то смысле театр окружит меня теплом, юмором, галантностью и бесконечными розыгрышами.

Поделиться с друзьями: