Идиотка
Шрифт:
Когда-то, расставшись с Андроном, я погрузилась в профессиональный марафон, находя в этом лекарство для своего раненого самолюбия, скорее социального и творческого, нежели женского. Передо мной стояла задача взобраться на гору — не Олимп конечно, — но на вершину, которая искушала вседозволенностью и кажущимся всемогуществом. Я вступила в единоборство не только за себя, но и за своих родителей — безденежных, непрактичных, никогда не входивших в привилегированную категорию советских граждан, в номенклатуру, а принадлежавших к той самой «интеллигенции», над которой иронизировал Андрон. Своими успехами я хотела доказать их состоятельность и свою неуязвимость. Теперь же, после расставания с Убером, я чувствовала себя несостоявшейся женщиной, и профессия не могла в этом помочь. Мне снова бросили вызов, на этот раз — свободой выбора и свободой пространства.
Ко всем нелепостям моей истории добавилась еще одна. (Я шла по стопам любимой бабушки, превращаясь в трагикомическую фигуру.) У меня начали портиться зубы, а точнее, эмаль. Это было следствием неразумных диет, употребления лекарств, выводящих кальций, но в основном — булимии, симптомы которой начали у меня проявляться (потеря чувства сытости в результате постоянного механического освобождения желудка от пищи). «Блатной» зубной врач, тот самый, что храпел на спектакле у Фокина, решил испробовать на мне новое средство — косметическую глину или что-то в этом роде. Он хотел как лучше… Прилепив мне к верхним зубам этот «пластилин», он сказал мне посидеть минут десять, пока подсохнет, а затем начал его снимать… но не смог! Обработав разными машинками то, что, казалось, теперь навечно останется со мной, зубной врач начал меня успокаивать — мол, так, в общем, и должна выглядеть улыбка Джоконды. Теперь, помимо собственного желания, у меня был почти весь ассортимент причин, толкающих людей к эмиграции. Многие тогда шутили, и, как выяснилось, не без оснований, что самым распространенным мотивом отъезда на Запад был самый прозаический — необходимость вылечить зубы. Слова Алешки Менглета о том, что в Голливуде мы сделаем зубы с бриллиантовой крошкой, начинали приобретать реальный смысл и особую актуальность. Однако для полного набора будущего эмигранта мне предстояло обзавестись еще кое-чем.
Летом 1980 года в Москву снова приехал Убер. Он устроился работать врачом на Олимпийских играх. На этот раз у него не было шикарной квартиры, он жил в гостинице, и время его были строго расписано по часам на все три недели, которые он должен был отработать по контракту. Наше общение, ограниченное жесткими временными рамками, происходило на моей территории, то есть на Малой Грузинской. Убер теперь казался каким-то другим: светским, легким, немного официальным. О нашем совместном будущем речь не шла, хоть он и повторял, что история еще не кончилась. «Я тебе скажу, когда наступит конец!» — были его слова. Мы бродили по залитым закатным солнцем улицам, болтали о своих делах. Он рассказал, что собирается работать в клинике под Парижем в течение двух лет, надеется заработать хорошие деньги для строительства своей квартиры. При всей кажущейся лучезарности он жаловался, что возвращение в Париж после двух лет в Москве (мы познакомились за полгода до его отъезда из России) очень тяжело — наступает период адаптации: уже и дома чужой, и здесь не свой. Я сетовала на усталость от съемок, на что он произнес врезавшиеся мне в память слова: «Ты должна отделить свою личную жизнь от работы, так нельзя, надо сохранять дистанцию!» Этот разговор происходил возле Дома литераторов на Герцена, мы сидели на освещенной солнцем лавочке, и я недоумевала по поводу сказанного им: «Что же мне отделять, ведь если не будет работы, у меня не будет ничего?»
Двадцать пятого июля утром я собралась ехать на «Мосфильм» на озвучание. Выходя из подъезда, по обыкновению, поприветствовала нашу дежурную, тетю Дусю — маленькую, щуплую старушку. «Лена, Володя умер! — скорбно сообщила мне шепелявым беззубым ртом милая бабуся и пояснила: — Высоцкий». Я не поверила: «Да что вы, тетя Дуся, про него много раз говорили, что он умер, про актеров все время что-нибудь болтают. Я вот сейчас еду на студию, там узнаю, не дай Бог, конечно!» Со студии я позвонила Зое Пыльновой, актрисе театра на Таганке, которую знала как жену Лени Ярмольника. «Зоя», — начала я. Но она не дала договорить: «Да, правда!» — и повесила трубку. Я вспомнила, как дней десять назад стояла на балконе своего дома — того же, где жил Высоцкий — и видела, как он садится в машину и уезжает. Затем, спустя часа два, так же случайно увидела, как он вернулся с компанией друзей и направился в свой подъезд. Это была поздняя ночь — их смех и шаги звенели в пустом дворе, как эхо в колодце. А однажды я проходила мимо него, сидящего в машине, запаркованной возле подъезда… Из окон соседнего консерваторского общежития доносился его голос в магнитофонной записи: «Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…» Он сидел, скрестив руки на руле, упершись в них подбородком, и слушал. Высоцкий слушал Высоцкого, слушал людей, слушающих Высоцкого. Момент отстранения от самого себя, от одной из своих ипостасей, от своей мольбы за всех нас. Теперь, положив голову на небесный руль, он наблюдает, как мы скорбим о нем, слушая его голос, скорбящий о нас.
Когда я вернулась в тот день с «Мосфильма», возле дома уже образовалось кольцо из людей, желающих быть ближе к нему. Люди стояли, сидели на ступеньках, во дворике, примостились к стене дома и слушали магнитофонные записи. Все знали, что он здесь, на последнем этаже, в своей квартире и так останется лежать, пока его не вынесут, чтобы провезти по улицам в последний раз. В течение трех дней люди служили панихиду возле дома с зажженными свечами и мужественным Володиным лицом в черной рамке. Дом превратился в склеп одного умершего человека. Остальные, еще живые, но никем не замечаемые, притаились и старались выскальзывать из подъездов как тени. Бабулька-дежурная, обливаясь слезами и краснея, рассказывала: «Я помню, спросила, какой он — Владимир Высоцкий, он же в другом подъезде жил. А мне сказали: „Да такой же, как вы, тетя Дуся, маленький, худой, только с зубами, а так — вылитый вы!“» В один из этих траурных дней я вышла на улицу, чтобы поймать такси. Пройдя через строй стоявших возле дома людей, я вдруг услышала, что меня окликнули: «Лена Коренева!»
Обернувшись, я увидела мужчину средних лет. Убедившись, что не обознался, он медленно приблизился ко мне и скорбно промолвил: «Вы только не умирайте». В этих словах было что-то жуткое, обрекающее на страх за свою жизнь. «Вы только не умирайте» читается как: «У вас больше шансов на это…» «Конечно, актеры — идолы, агнцы Божьи, — думала я. — Они предназначены на заклание, и чем выше ты поднимаешься по лестнице славы, тем вероятнее последний шаг в раннюю смерть». Искус смерти как искус завершенности твоего триумфального пути! Все простится, как только ты окажешься за чертой. Сиамские близнецы — талант и трагедия, живущие за стенами наших коммуналок. А может, мы ценим смерть больше жизни и ставим в достоинство умершему человеку, тем более кумиру, его уход, тем самым заговаривая на гибель? «Ах, ты еще и жить собрался в свое удовольствие, нет уж, ты лучше жилы надорви, тогда тебе поверят» — так говорит нам внутренний голос, вторя коллективному…
В тот день я поймала такси и благополучно добралась до места. Но в другой раз — не смогла отойти и на двадцать метров от дома. Остановившись возле маленького парка у польского посольства, я вдруг почувствовала, что упаду сейчас в обморок. У меня похолодели руки и перехватило дыхание — жизненную силу будто выкачали. Попробовав отдышаться и сделав еще пару шагов, я поняла, что лучше будет вернуться, пока я могу хоть как-то передвигаться. Медленно, словно вот-вот рассыплюсь, я дошла до дома. У меня уже случался прежде гипертонический криз, при том что я гипотоник, и ощущения были похожими. Но так внезапно потерять вдруг всю энергию, что ни вздохнуть, ни выдохнуть, — такого со мной еще не было. Осторожно добравшись до лифта, я поднялась к соседу в надежде, что он дома. Володя — так его звали — открыл мне. Еле ворочая языком, я пожаловалась на свое состояние. Он усадил меня в кресло и дал успокоительную таблетку. Затем показал мне йоговское упражнение руками, призванное вернуть силу. (Сосед мой был специалистом по суахили и врачеванию одиноких женщин — он знал средства на все случаи жизни. Мы с ним дружили и всегда поддерживали друг друга в трудную минуту. Однажды я решила пошутить и спустила из своего окна с седьмого этажа к нему на шестой коробочку на ниточке. На ней была изображена бабочка, а внутри был упакован презерватив. Володя сказал, что, поймав это в своем окне, очень порадовался — оказалось как нельзя кстати.)
Получив первую помощь от Володи, я поднялась к себе наверх. Вскоре мне позвонил Убер. Услышав о моем недомогании, он тут же приехал. Измерив давление и расспросив о том, что именно я чувствую, он сделал укол и сказал, что мне надо поспать. На следующее утро я пришла в себя окончательно. Так и не знаю наверняка, что со мной произошло в тот день. Однако стала привыкать к мысли, что мой организм имеет странную особенность — ни с того ни с сего вдруг отказывается жить, демонстрируя тем самым, что нервы и психика не резиновые и все в себя принять они не могут.
Вторичное расставание с Убером прошло не столь надрывно, как в первый раз. Так, собственно, и должно быть: второй не первый — простая истина. Недаром говорят: не впервой! А осенью я уехала отдыхать в Пицунду, за компанию с друзьями моей мамы, супружеской парой — Ниной и Сашей. Для них обоих это был поздний брак и далеко не первый, потому, наверное, их взаимоотношения строились в первую очередь на уважении. Они не пытались друг друга учить или переделывать, позволяя каждому оставаться самим собой — чего бы это ни стоило. Саша, к примеру, поедал сливочное масло по полпачки в один присест, убежденный, что это полезно для здоровья — никто его в этом не переубеждал (просто отворачивались, чтоб не видеть этот ужас). А Нина ходила босиком, увлеченная новой модой заряжаться энергией непосредственно от земли. И, несмотря на то что любая прогулка из-за этого удлинялась ровно вдвое — она постоянно наступала на шишки и еловые иглы, — ей никто не перечил (просто ждали, когда она догонит остальных).
Однажды эта Нинина волокита по дороге с пляжа способствовала неожиданному и приятному знакомству. Ковыляли мы с ней вразвалочку в сторону дома, где снимали комнату. И, наверное, сильно усталыми, а может загорелыми показались шоферу, ехавшему мимо, но только вдруг перед нашим носом притормозил серебристого цвета «Додж». Из него высунулся веселого вида очкарик и предложил нас подвезти. В машине было еще двое — юноша и моложавого вида мужчина. Их облик внушал доверие, и мы согласились. Я уселась на первом сиденье возле очкарика, а Нина сзади, с двумя другими. Мужчины вежливо обменивались с нами какими-то фразами, заметив ненавязчиво, что знают меня как актрису. Пока мы ехали, я начала изучать интерьер машины и наткнулась на фамилию водителя, которая была отпечатана на ленте и приклеена возле руля. Это оказался Максим Шостакович. Так случайно я познакомилась с Максимом, его сыном Митей и их другом, художником Кириллом Дороном. С того дня мы стали видеться ежедневно — встречались на пляже, в вечерней кофейне за длинным столом или просиживали у них в гостиничном номере.
Максим поразил меня своим близоруким обаянием, юмором и добротой. Он любил показывать фокусы и разыгрывать: взглядом «поднимал» дирижерскую палочку или пугал шприцем, который на спор «вкалывал» себе через джинсы, а потом бегал по комнате, изображая действие лекарства. Все это были трюки — палочка поднималась посредством длинного женского волоса, а шприц был простой игрушкой. Но я верила ловкости его рук и недоуменно закатывала глаза. Максиму все это шутовство было к лицу, он даже внешне чем-то напоминал клоуна: соломенная копна волос, лукавый зеленый глаз. За его веселостью чувствовалось крайнее одиночество и постоянная взнервленность, казалось, мысль об отце никогда не покидала его. Этакий Гамлет в поисках скорее не возмездия, а покоя… Я начала оттаивать в его присутствии. Мне хотелось быть ближе к Максиму, но он почти никогда не оставался в одиночестве. Его друг Кирилл не отходил от него ни на шаг, и я даже стала испытывать ревность к их дружбе. Я жадно вслушивалась в их разговоры, стараясь понять, что привлекает Максима. Кирилл то и дело расхваливал работы одного западного художника, а Максим его внимательно слушал, затем они подолгу обсуждали красный флажок или синий цвет в его картинах. (Приехав в Америку и начав работать в художественной галерее, я узнала, что этим художником был англичанин Дэвид Хокни, который поселился в Калифорнии, и оттого у него в работах все синее, но есть и флажки.)