Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Стив — толстяк в очках и с бородой, изучает древних философов и греческий. Хохотун, добряк, как все толстяки. Сразу обволакивает меня волной добродушия и тепла, готов отвечать на все мои вопросы. Зимними вечерами он будет с удовольствием потягивать со мной ирландский кофе и рождественский напиток «эгног». (Ирландский кофе: кофе, ирландский виски, сбитые сливки. Эгног: яйца, молоко, сахар, ром, мускатный орех.) Я привыкну к изготовлению «рождественского напитка» в домашних условиях и буду праздновать им «приход весны», «сбор урожая» и школьные каникулы. Пока мой супруг не сделает замечание: «У тебя содержание рома по отношению к яйцам и молоку удваивается от праздника к празднику!»

И наконец Лин и Боб — супруги, предмет многих терзаний Кевина. Лин — эффектная брюнетка. Она мечтает о карьере оперной певицы, обладает потрясающим по силе и красоте тембра голосом — драматическим сопрано, а также истерическим характером в духе Настасьи Филипповны. До замужества у нее был продолжительный роман с Кевином. Когда тот уехал на два года в Югославию — изучать архитектуру средневековья, она решила преподнести ему сюрприз: не сказав ни слова, купила билет на самолет и предстала перед ним на улице Загреба, предварительно перекрасившись в блондинку. После этого инцидента их роман постепенно сошел на нет: гениальные выходки порой убивают влюбленность. Ее муж Боб — обаятельный молчун, изучает русский язык и литературу (очень одарен, но диссертацию не допишет, плюнет — скучно!). Впоследствии он станет дипломатом и будет работать в московском посольстве. Он самый близкий друг Кевина, пробудивший его любовь, но оставивший ее без ответа. Когда Лин и Боб поженятся, они попросят Кевина быть их свидетелем на свадьбе. По окончании праздника Кевину станет плохо, его отвезут домой в полуобморочном состоянии, и он долго пролежит с диагнозом «мононуклеоз» (результат истощения на почве нервного срыва). Сам себе Кевин вынесет приговор: «Я всегда влюбляюсь в невозможные варианты». Его рок тех лет — быть третьим лишним.

Теперь, после знакомства с американскими друзьями, мы отправляемся на кафедру русского языка и литературы. Здесь заправляют эмигранты из Союза, как и в большинстве университетов США — все-таки «носители изучаемого языка». Мне навстречу выходит маленькая глазастая блондинка, лет на пятнадцать старше меня, это Юля. Она всегда улыбается приветливо и грустно. У нее за плечами своя нелегкая история — типичная для эмигрантов. В конце 60-х ее муж-журналист поехал в командировку в Лондон и не вернулся — попросил политического убежища. Ничего не подозревавшие Юля и ее сын узнали обо всем после звонка из органов, а чуть позже — из западной прессы и от «вражеского радио». В результате жизнь ее перевернулась — начали таскать на допросы в КГБ, пришлось сменить не одно место работы, друзей стало вдвое меньше. В конце концов она сама решила уехать с сыном из страны и своим местом жительства выбрала США. В Лондон она заедет с одной целью — взглянуть в глаза человеку, который ее предал, своему бывшему мужу. Когда я получу первый отказ на въезд в СССР, она «успокоит» меня тем, что скажет: «Людей не впускают по двадцать лет, так что приготовься!» Я обратила внимание на любопытный факт — всем эмигрантам снился один и тот же сон: они приезжают в СССР в качестве туристов из США. Их переполняет радость от встреч со старыми друзьями, от прогулок по старым улицам, хранящим множество воспоминаний. Они спускаются в метро и вдруг обнаруживают, что потеряли свой американский паспорт и обратный билет. Перспектива остаться безвыездно в стране своего детства отпугивает — они понимают, что попали в ловушку. Никакие радости встреч и узнаваний не возместят утрату свободы. Человек просыпается в холодном поту и со вздохом облегчения понимает, что это был всего лишь сон. Любопытно, что мне этот сон никогда не снился. Я не считалась эмигранткой в полном смысле слова, выехав из страны по браку.

После знакомства с Юлей я захожу в кабинет и разглядываю книги на полке — почти все на русском языке и о русских. Мне попадается томик Бориса Пастернака, я беру его в руки, готовясь перечитать свои любимые строчки: «Пью горечь тубероз, ночей осенних горечь…» На обложке огромная фотография, портрет поэта — американцы поправляют: писателя! Автор романа «Доктор Живаго» как поэт им не знаком. «На этой фотографии Пастернак похож на Мишу Суслова», — говорю я Кевину, имея в виду давнего друга родителей. «Он на всех нас похож», — отзывается незнакомый мужской голос, я оборачиваюсь и вижу в дверях высокого человека с седой шевелюрой — по виду типичного гуманитария. Он говорит на чистейшем русском. Это Алик Жолковский — профессор Кевина, известный лингвист. У него глаза с хитрецой и веселый нрав. Обо мне он чуть позже скажет: «Типичное московское нервное дитя» — и будет, конечно, прав.

Спустя несколько дней после нашего приезда департамент русского языка и литературы устроит коктейль по случаю начала учебного года. Здесь я познакомлюсь с Юрой и Машей Мамлеевыми. Юра, или Юрочка, как его ласково называет жена, — знаменитый писатель. С виду это тихий и даже робкий человек — на голове берет, в руках старенький портфель, вкрадчивый голос, на лице умиротворение — скорее напоминающий сельского учителя, нежели самого «черного» писателя современности, — по крайней мере тогда его таким считали. Герои его книг ведут себя плохо или даже совсем плохо, тогда как Юрочка с Машенькой ведут себя очень хорошо. Правда, за ними водится одна странность — их еще никто не видел после полуночи. Со всех вечеринок и празднеств они уходят ровно в двенадцать — и ни минутой позже. Это рождает пересуды и кривотолки в профессорской среде: уж не на метле ли темной ночью они отправляются домой? «Смотрите, Мамлеевы уже поспешили откланяться, а который час? Ага, без пяти!» Все лукаво переглядываются. А наутро при встрече с одиозной четой ищут на их лицах таинственные знаки, но встречают только добродушное приветствие: «Денек сегодня — на небе ни облачка, просто чудо!»

Знакомству со мной Юра будет несказанно рад: «Леночка, как там… дома? Расскажите, расскажите!» Он станет приглашать меня на многократные ланчи в местные ресторанчики. Я буду поглощать огромные салаты, сидя напротив него за столиком, под его присказку: «Ешьте, Леночка, ешьте, миленькая, в Москве такого обилия овощей и зелени в эту пору уже нет!» Юра возьмет на себя труд наставлять меня в новой эмигрантской жизни. Оглядываясь по сторонам, предупредит шепотом, что на одежде следует искать шарики, в которых спрятаны записывающие устройства: «Так, на всякий случай, отряхивайте одежду, когда приходите домой из гостей, маленькие такие шарики…» Нью-Йорк он назовет дьявольским городом, а подтверждение тому, на его взгляд, — кровавый пар, что валит там из под земли! Он согласится стать крестным Кевина, когда тот решит принять православие. За неимением в округе русской церкви обряд состоится в греческой. Когда я соберусь ехать в Москву, Юра попросит меня провезти его новую рукопись «Московский гамбит», еще не изданную, только отпечатанную на машинке. По его словам, для передачи рукописи мне понадобится пойти на очную ставку с неким гражданином «X», которому я должна буду сказать пару фраз и задать два-три вопроса, причем последовательность слов и точность формулировок обязательна! Решив, что это шифровка, я запишу их на бумаге. Самое сложное — запоминать ординарные выражения типа: «Вы по-прежнему пьете индийский чай или перешли на зеленый?» Или точнее: «То, о чем говорили друзья, — да, все остальное — нет!» Примерно так выглядели фразы, которые мне предстояло запомнить… Все годы нашего знакомства Юра будет верить, что скоро наступит день, когда он сможет вернуться в Россию. В то время его желание воспринималось как утопия. Однако хороший писатель редко ошибается в прогнозах — и Юра оказался прав, его мечта сбылась.

Этим кругом лиц не ограничивается вся славная эмигрантская братия, работавшая в Корнельском университете или наезжавшая туда. Здесь я впервые увидела Нину Николаевну Берберову, которая будет читать лекции о Набокове, а затем в кулуарах рассказывать о Керенском, который был ее другом и свидетелем на одной из свадеб. Услышу выступление скандального Эдички Лимонова, которому американские студенты зададут тот же вопрос, что и русские: «Так был негр в вашей жизни или это выдумка?» Когда через несколько лет я перееду жить в Нью-Йорк, вкусив к тому моменту все прелести американского одиночества, то вновь перечту его «Эдичку». Однажды ночью я позвоню ему в Париж, где будет раннее утро, чтобы выразить восхищение его дерзкой исповедью. «Мне так хотелось с кем-нибудь поговорить, но все вокруг уже спят, какое счастье, что именно вы сняли трубку… Я поняла… все, что вы написали… только теперь… здесь…» — сбивчиво лепетала я, допивая стакан эгнога — без молока, яиц и сахара. Он только тихо повторял: «Спасибо, Лена, спасибо».

В Корнеле я познакомлюсь с Сашей Соколовым, автором «Школы для дураков», «Между собакой и волком», «Палисандрии». О нем будут говорить в эмиграции как о гении, которого отметил сам высокомерный Набоков. Меня он поразит своей «неписательской» внешностью — слишком красив и атлетичен. С Сашей и его женой Карен мне предстоит дружить и общаться в Вермонте.

Однажды университет посетит великий старец с лицом ребенка — Хорхе Луис Борхес. О его слепоте я догадаюсь, когда он станет отвечать на вопрос: «Как писалось „до“ и как „после“ — есть ли разница?» А через несколько месяцев после выступления Борхеса в университете мы с Кевином отправимся на Западный берег, в Калифорнию, и встретим его в воздухе, в самолете. Я подойду к нему и попрошу автограф, протянув клочок бумаги. Его спутница, молодая изящная женщина, только совершенно седая (как я позже узнала, его жена), пришла в легкое замешательство, но перевела ему мою просьбу и то немногое, что я о себе сказала. Он мгновенно залился краской смущения и, склонившись, поставил свое имя на бумажке. Когда я взглянула на нее, сердце сжалось от боли и стыда: на бумаге стояла детская каракуля — это все, что он мог вывести рукой… «после».

А еще? А еще я видела кудрявого и лохматого автора «Колыбели для кошки» — Курта Воннегута! Помню, мой сосед по Речному Вовка Барсуков зачитывался им, стряхивая сигаретный пепел в баночку из-под конфет со звонким именем «Бон-бон». По его выбору всегда можно было угадать, кто из литераторов моден среди студентов. Тогда это был Курт… Впрочем, это всегда был Курт. Эх, Елена Алексеевна, повезло же вам стать женой американского слависта!

В свой первый год пребывания в Америке мне пришлось познакомиться с местными праздниками, странными обычаями — привыкнуть к ним и приспособиться. Времена года там начинаются не с первого числа месяца, а с четырнадцатого. Например, осень — четырнадцатого сентября, зима — четырнадцатого декабря, весна — четырнадцатого марта, и лето — четырнадцатого июня. Мне это нравится потому, что более точно соответствует смене температуры в природе. Итак, праздники. Тридцать первое октября — Хэллоуин. Это день, когда пробуждаются, а заодно и высмеиваются злые духи: вампиры, черти, оборотни… Ночью по улицам города движется костюмированная шеренга из ведьм, скелетов и прочей нечисти, а в окнах домов, чтоб отвадить нечистую силу, выставляется тыквенная голова — с разрезами для глаз, носа, рта, подсвечиваемая изнутри огнем зажженной свечи. Театральный экзорсизм. Детям в этот день все позволено — они стучатся в двери, и если им не дать конфетку, печенье или любой съедобный гостинец, то они вправе тебя разыграть — облить краской или разбить что-нибудь.

Мне пришлось убедиться, что силы зла и впрямь пробуждаются в Хэллоуин. (В этом смысле поразительно, насколько близка кинематографическая и литературная мифология к жизненной, особенно в Америке.) В тот год, 1982-й, газеты писали о том, что детям в одном из штатов «дарили» яблоки с воткнутыми в них иглами. А еще все были перепуганы на многие месяцы лекарством «Тайленол» — им отравилось несколько десятков человек, так как в капсулах, находился яд. Если учесть, что это самое распространенное болеутоляющее средство у американцев, то легко представить, какая была паника. Все страсти-мордасти должны улечься к Дню Благодарения, который празднуется в последний четверг ноября. Потом — Рождество, которое отмечается с большей помпой, чем Новый год. В феврале, четырнадцатого числа — День Святого Валентина, день влюбленных. Вслед за праздником влюбленных идет День Святого Патрика — праздник ирландцев и их святого. А поскольку каждый второй белый американец — ирландец, то фактически этот день празднует вся страна. Повсюду слышны песни подвыпивших представителей этой нации, и все одеты непременно в зеленое — национальный цвет. (Принято считать, что ирландцы похожи на русских эмоциональностью, открытым и фанатичным характером, пьянством и добротой.) Пасха тоже празднуется, обычно ее дни немного не совпадают с православным календарем. Тогда дарят шоколадных зайцев или кроликов и шоколадные яйца, завернутые в цветные золотистые бумажки. Вместо Женского дня американцы празднуют День Матери, а для равновесия существует и День Отца. Все покупают открытки: «Любимой маме» или «Единственному отцу на свете». Внутри содержится острота типа: «Мам, ночью я хочу обнимать не тебя, а Мадонну, но твои пироги я люблю больше всего на свете!» Или что-нибудь лирическое: «Любимой матери желаю вечного света в ее спальне, кухне и в душе, всегда твой сын…» Открытки с заготовленным текстом продаются на все случаи и вкусы. Еще есть День труда — Первого сентября, который русские прозвали Днем Святого Лабердея (Labor Day). Ну и конечно, четвертое июля, День независимости от «Старого света».

Американцы любят свои праздники, но что удивительно — они так же любят свои рабочие будни. Возможно, это происходит оттого, что они много играют в жизни, меняя каждый раз маску, костюм, поведение и песни. Работа для них — одна из игр. Мне дали однажды очень дельный совет: «Элейна (так теперь звучало мое имя), никогда не относись слишком серьезно к тому, что ты делаешь: легче, веселее — и тебя забросают предложениями!»

А Кевин снабдил меня еще одной подсказкой: «Первого числа каждого месяца говори, как только проснешься: кролик, кролик, кролик! — и будет счастье!» Вот она, американская прагматика и рационализм — тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!

Поделиться с друзьями: