Идиотка
Шрифт:
Глава 45. Итака — пристанище странствующей души
Мне, привыкшей во всем искать скрытую символику, на этот раз повезло — я оказалась в Итаке, правда, не греческой, а американской. Одиссей совершил путешествие длиною в жизнь, чтобы вернуться в отчий дом победителем. Итака — место рождения героя и в то же время его гавань — пристанище странника. В Итаке я проведу год, и она положит начало моим американским похождениям, растянувшимся на одиннадцать лет. Не менее символичным казался мне и сам Корнеллский университет. В нем преподавал профессор русского языка и литературы Владимир Набоков, но что особенно важно — писатель Набоков вынашивал здесь свою «Лолиту».
С некоторых пор я полюбила этот роман. С самого музыкального начала «Ло-ли-та!» — вплоть до финала, уходящего в вечность, я читала его, как одно большое стихотворение. «Говорю я о турах и ангелах, о тайне прочих пигментов, о предсказании в сонете, о спасении в искусстве. И это — единственное бессмертие, которое мы можем с тобой разделить, моя Лолита». Как часто, не имея собственных доводов в отчаянном споре с жизнью, я раскрывала Набокова и, найдя этот текст, цитировала его, захлебываясь от восторга, тыкая пальцем в страницу: вот, вот! Более того, я почему-то присвоила себе историю, случившуюся с Лолитой и Гумбертом, как если бы это была одна из моих биографий. Относилась к роману также ревностно, как к Цветаевой — мое! (К списку «моего» прибавится еще одно-два имени, но о них чуть позднее.)
Прогуливаясь по университетскому кампусу, я воображала, что иду маршрутом любимого автора, дышу его воздухом, созерцаю знакомые ему пейзажи. Вся атмосфера Корнеллского университета с его строениями из серого камня, острым шпилем церкви, колоколами, каменистыми ущельями, водопадами, мостами располагала к поэтической меланхолии. Но грусть недолговечна, и вот печальная панорама оживает, пульсирует, дышит красками: по зеленому ковру двора бегут маленькие человечки с папками и рюкзаками, словно ученые гномы, едва очнувшиеся от детских сновидений. В перерывах между лекциями юноши и девушки валяются на траве цветастыми группками, греются в лучах полуденного солнца, и кажется, что университетский город — лучшая из существующих моделей общественного устройства. Что может быть гуманнее сообщества профессоров и студентов, дающих и принимающих знания? Конечно, и здесь, как в маленьком государстве, существуют законы и правила, охраняющие мораль и нравственность своих граждан. Самое строгое из них — табу на любовь между учителем и учеником. Но где есть закон, там есть и его нарушения. В психоанализе любовь к человеку старше тебя, находящемуся на более высокой ступени социальной лестницы, от которого зависишь, кого слушаешься, считается перенесением детской любви к родителю. «Старший» начинает играть роль отца, вызывает любовь-подчинение, которую впоследствии нужно преодолеть, осуществив акт психологического взросления. В университетах повторение этой модели взаимоотношений особенно вероятно — отсюда взрывоопасность связи «учитель — ученик». Неспроста, думала я, Набоков вдохновился темой неразделенной любви взрослого к девочке-подростку, ибо ежедневно созерцал потенциальных или реальных Гумбертов и их Лолит на лужайках и в аудиториях. Я и сама начала проигрывать в уме участь бедного Гумберта. Порой так сладко сожмется сердце при виде какого-нибудь студента, заглянувшего к нам на ужин. Нет, у жены профессора должны быть поистине железные нервы, чтобы выдержать натиск подростков, жаждущих знаний! Смех, да и только, ведь я когда-то ассоциировала себя с Лолитой, а теперь вот сочувствую Гумберту… Гумберт в юбке? Впрочем, это закономерно: возмездие жертвы — самой превратиться в преступника. Впоследствии я так и объясню свое бегство из семейной жизни: слишком сильным искушением преступить закон.
Еще один аспект американской жизни, который отражен в «Лолите», — это передвижение на колесах, вечное движение. Отправившись с Кевином в первую дальнюю поездку, я чуть не поставила под сомнение свое дальнейшее существование в этой стране. Проехав с трудом полтора-два часа, я попросила остановиться и выбежала в кусты — меня страшно мутило. Кевин был озадачен не на шутку: «Если ты не переносишь езды на машине, ты не сможешь здесь жить». Не знаю, сколько миль в год проделывает на колесах средний американец, но могу точно сказать, что для них ехать пять часов подряд — раз плюнуть, да и десять — тоже дело привычное. Я с восхищением смотрела, как восемнадцатилетние подростки гоняют на огромных скоростях в своих «музыкальных тачках». Как правило, дорожный кайф сопровождается кайфом звуковым, в пробке они читают книжку, положив ее на руль, и вообще чуть ли не танцуют за рулем. Единственное, что они не делают в машине, так это не пьют спиртное — даже пиво. («А почему их киногерои всегда за рулем пьют из горлышка?» — возражает мне приятель. Потому, что кино про лихих людей, а обыкновенные не хотят иметь дело с полицией.) Одним словом, дорога для американцев священна. Помню, как сидя рядом с Кевином, я прожевала конфету и привычным жестом потянулась к окну, чтобы выбросить фантик. Меня тут же остановил возмущенный супруг: «Что ты делаешь? Это же дорога — она должна быть чистой!» Я все-таки приспособилась к многочасовым путешествиям: видно, очень не хотелось покидать Америку. А также научилась обходиться без валидола, который раньше привыкла носить с собой и класть под язык, когда не лень. В США нет такого лекарства, это и помогло мне избавиться от сердечной недостаточности.
Мне как жене аспиранта полагались льготы на обучение в университете, что означало существенную скидку в оплате. Я не могла этим не воспользоваться. В первую очередь мне нужно было подучить язык. Хотя в Москве я закончила английскую спецшколу, «живой» разговорный язык давался мне с трудом. Дело в том, что американский английский сильно отличается от британского, который преподают в нашей средней школе. А главное — американцы широко используют сленг, без знания которого невозможно понимать не только устную речь, но даже радио и телевидение. Так я попала на курсы совершенствования языка для иностранцев. В моем классе были представители всех рас и национальностей — страшнее ситуации для общения на изучаемом языке не бывает! Каждый говорил на английском со своим неподражаемым акцентом, и понять друг друга мы не могли, как ни старались. Самое элементарное «ай лав ю», что означает: я тебя люблю — звучало у француза как «ой левю», у немца — «ах лавэ я», ну и у японца — «ай яй лявя яй»! Обучение длилось четыре месяца, состояло из множества тестов и письменных заданий. Я все-таки осилила этот бег с препятствиями, однако голова моя была похожа на огромную мозоль.
Я уже не говорю о том, что отвыкла от обучения, если вообще когда-либо училась в полном смысле слова — скорее валяла дурака. В актерском вузе «таланту» прощается все, или, вернее, «талант» все себе прощает.
Особую муку представляло ежечасное столкновение с неизвестными понятиями и терминами: я открывала тяжеленный словарь, и меня охватывал ужас от объема знаний, накопленных человечеством. Я обращалась к Кевину: что значит это, что значит то… В конце концов ему надоело быть ходячим справочником, и он поставил меня на место, сказав, что всю жизнь провел со словарем, а я ленюсь достать его с книжной полки. (Знал бы он почему…) Признаться, интеллектуальный уровень моего супруга приводил меня в замешательство. Он объяснялся на всех славянских языках, а также на немецком, испанском и итальянском. На досуге он занялся изучением венгерского и грузинского. Изучение последнего выражалось в том, что из угла комнаты, где сидел Кевин, доносились харкающие звуки, и я с испугом спрашивала, что случилось, не поперхнулся ли он? И каждый раз выяснялось, что это всего-навсего грузинские согласные, генацвале!
В общем, я была вынуждена хоть как-то соответствовать уровню своего мужа и его друзей, а также современной американской культуре. В середине 80-х она довольно резко отличалась от советской. В наших магазинах еще пользовались деревянными счетами, а в Америке все было давно компьютеризировано. Массовая американская культура свободно оперировала понятиями, которые в нашем обществе были знакомы лишь специалистам. Масс-медиа и их «потребители» говорили о подсознании, коллективном бессознательном, самоидентификации, вытеснении, эдиповом комплексе, архетипе, если вопрос касался психологии группы или индивидуума, в области искусства и культуры — о постмодернизме, поп — и оп-арте, супрематизме, кон — и деконструктивизме, артефакте, а в социальной сфере — о шовинизме, феминизме, сексизме, притеснении, дискриминации. Совершенствование языка не ограничилось курсом английского, и по его окончании я бросилась в самое пекло интеллектуальной мысли — записалась на курс философии… И потерпела полное фиаско. Метафорический язык древнегреческих старцев оказался недоступен моему пониманию. Мечта юности — «стать философом», — рассеялась, не успев окрепнуть. (Забавный разговор по этому поводу состоялся у меня в 1989 году в Афинах с одним греком, во время съемок фильма «Лисистрата» Валерия Рубинчика. Услышав, как я сетую, что хотела когда-то стать философом, да вместо этого стала актрисой, мой собеседник, тоже актер, поднял меня на смех: философия — это особое мировосприятие, путь познания, а не профессия, которую получаешь вместе с дипломом. Можно торговать помидорами и при этом формулировать законы философии — да так древние и делали…)
Мой следующий выбор пал на курс, объединяющий кино и психоанализ. Мне предстояло изучать работы Карла Густава Юнга и на основании его теорий анализировать фильмы Бергмана и Феллини. Однако на моем пути к знаниям неожиданно встал мой супруг Кевин. Он рассуждал здраво: «Зачем тебе это надо? Ты что, собираешься стать кинокритиком или психоаналитиком?» Причина его недовольства заключалась в том, что на этот раз требовалось выложить кругленькую сумму за три месяца обучения. То, что я настроилась быть пожизненной студенткой, перебирать курсы, как аттракционы в Луна-парке, он уже понял по моим глазам, горящим детским азартом: сейчас это попробую, потом то, и то, и то… Но в конце концов он раскошелился: пусть мартышка учится, лишь бы не висела над душой, пока он пишет диссертацию. Помню, тогда мне пришлось сделать еще одно открытие. Меня часто спрашивали, на каком языке я думаю — на английском или на русском? Этот вопрос почему-то обязательно задают человеку, владеющему хотя бы одним иностранным языком. Как-то я поинтересовалась у мужа, что они имеют в виду, когда говорят «думать на языке»? Ведь я мыслю образами, ощущениями, в общем, как-то само собой «мыслится»? Его ответ звучал обескураживающе: речь идет о логическом мышлении, оно оперирует понятиями, словами, знаками… Подобных «операций» доселе мое сознание просто не производило.
С психоаналитической теорией Юнга мне повезло больше, чем с философией. Язык его статей оказался доступен актерскому мышлению — речь шла об архетипах, с которыми я была более или менее знакома по театру. Я даже умудрилась получить похвалу профессора и отличную оценку за анализ фильма «Восемь с половиной» Феллини, по которому написала критическую работу. Профессор нового курса Джон Фридриксен имел свои странности: например не любил, когда студентки пользовались духами. Однажды жертвой его идиосинкразии пала и я, надушившись перед лекцией чем-то цветочным. Войдя в аудиторию, средних лет профессор поморщился и озабоченно спросил: «У кого здесь парфюм?» Когда я отозвалась, он смерил меня многозначительным взглядом и, вынув из кармана носовой платок, приступил к лекциям. Я долго потом анализировала свои тайные импульсы как к профессору Фридриксену, так и к собственной персоне. Гротесковый эффект от занятий психоанализом — это превращение человека в сороконожку, которая постоянно думает о том, с какой ноги ступает, — все приобретает второй, даже третий смысл и глубоко запрятанную мотивировку. Кроме самого изучаемого предмета, меня заинтересовало, что на лекциях особая роль отводится дискуссиям между студентами и педагогом. В Америке ставится знак равенства между интеллектом и способностью артикулировать свои мысли. Хронические молчуны и тихие умники вызывают здесь недоверие и даже сожаление: убогий или дутая фигура. Поэтому поведение типа «промолчу и сделаю умное лицо» приводит к обратному эффекту. Поэтому, наверное, американцы любого круга и возраста так свободно чувствуют себя в общении — это знак хорошего расположения духа и здоровья.
Хотя я с удовольствием впитывала в себя новую жизнь, то, что я переживала, называлось культурным шоком (или антикультурным — как посмотреть). Ежедневно мне приходилось учиться ориентироваться не только в языке, но и в поведении окружавших меня людей и, в частности, студентов. Наше привычное представление о том, что ученик должен сидеть смирно, здесь напрочь отметалось. Когда на философии мой сосед протянул ноги на стол и начал рассуждать о платониках, я с ужасом обнаружила, что ни на чем не могу сосредоточиться, потому что маниакально изучаю глазами его носки и ботинки. С трудом переведя взгляд со шнурков «хулигана» на лица собравшихся, я обнаружила, что все внимательно слушают полемику моего соседа с профессором. Я переживала адреналиновые бури, наблюдая за «отвязным» поведением американских студентов, когда они вставали посередине лекции и, «не спросив разрешения», выходили вразвалочку, пожевывая жвачку, а потом так же по-хозяйски возвращались на свое место. Помню, глядя вслед вот так внезапно вышедшей из класса — выбросить фантик от шоколадки — курчавой брюнетке, покачивающей бедрами в цветастых, словно пижамных, розовых штанах, я поймала себя на гневной мысли в ее адрес: «Проститутка! Избаловал богатенький папочка своего поросеночка… тебя бы… отправить на картошку, рыться в грядках без варежек, знала бы тогда!» Или: «…Поставить тебя в очередь за сосисками, часика этак на три, при температуре минус…» Что говорить о припанкованности многих студентов, носивших полуобритые головы с оранжевыми ежиками, ассиметричные и всякие маскарадные атрибуты в одежде!
«Коллективное бессознательное» порой вякало во мне осипшим голосом недокормленного члена советского коллектива, и его можно было понять и простить, впрочем, запрятав побыстрее обратно. Перелом в моем сознании относительно собственной зажатости наступил, когда на одной из лекций напротив меня сел студент, одетый точь-в-точь как я: синий джемпер и аккуратный белый воротничок. Нас с ним многое объединяло: молчаливое присутствие на лекциях, глубоко запрятанный «внутренний мир», посадка с прямой спиной. Этот студент был из Китайской Народной Республики. Он оказался моим зеркальным отражением. Я наглядно убедилась, насколько внутреннее состояние проявляется в том, как мы держимся и во что одеты. Полный контроль за своим поведением и ориентация на оценку окружающих — вот что означал мой облик. С таким грузом трудно открыться — и миру, и самому себе.