Идиотка
Шрифт:
Спустя какое-то время, вероятно перед отъездом Жени Рейна в Москву, он и Иосиф с большой компанией знакомых пришли в «Самовар». В тот вечер было очень много посетителей, и я обслуживала сразу несколько столов, временами помогая одной из ирландок поднести что-то гостям Жени Рейна. Я запомнила, как Иосиф начал читать, задавая особый ритм своими странными интонациями, словно хватая воздух. Атмосфера в зале стала меняться под воздействием текстов и смыслов, погрузив меня в задумчивость и заставив обратить взгляд внутрь себя. Словно шаманка с подносом вместо бубна, я рассеянно блуждала между залом и кухней, уставившись прямо перед собой, как сомнамбула. Мне кажется, что временами Иосиф наблюдал за мной, а услышав мой неизменный смешок, сказал кому-то: «Это защита». Когда ужин был окончен, все стали расходиться. Иосиф беседовал с какой-то дамой, а я потягивала белое вино, сидя за стойкой бара. Затем, когда дама ушла, он обратился ко мне: «Ну что, мы обо всем поговорили или есть кое-что еще?»
Через двадцать минут мы шагали по вечерним улицам. Я была весела и чувствовала себя на взводе — попросила купить цветы. Мне было так хорошо и свободно, как будто я знала, что подаренная встреча принадлежит мне, и я ее хозяйка. Я подогревала это впечатление, прося своего спутника сделать то или это. В какой-то момент я додумалась почитать свои стихи. Так и сказала: «А теперь вы слушайте меня!» (Наверное, это приходит в голову всем начинающим поэтам и поэтишкам, но мне в тот момент казалось, что я совершаю безумно дерзкий поступок.) Иосиф согласился послушать. Я приступила — это было мое школьное стихотворение: «Тишина меня замучила, тишина меня ест, ей одной известна я до ниточки, вся как есть! И ничто ты тут не поделаешь, Тишина сильней, что мои ей слезки-штучечки, ей солоней!.. Э…Э…» Тут я запнулась и стала вспоминать следующую строчку. Иосиф спрашивает: «Ну, Елена, что дальше?» Я оглядываюсь на него и вижу очень внимательный взгляд: кажется, ему что-то начало нравиться, и он действительно хотел услышать следующую строчку, как если бы от нее зависело — дрянь все стихотворение или драгоценность. «Что дальше, Елена?» — повторил он нетерпеливо. Я напряглась, но продолжение вылетело из моей головы напрочь. «А, не помню!» — весело сообщила я Бродскому. «Ну как же так?» — укорял меня он. Я отмахнулась, словно успокаивая его: «Да, бросьте, Иосиф, не помню и все, не переживайте вы так!» Его реакция меня позабавила, однако в ней было что-то любопытное и по другой причине. Казалось, что он воспринимал поэзию самостоятельно, отлично от человека. И если я хотела, чтобы он похвалил меня, то он, очевидно, в любом случае похвалил бы «нечто», что в меня вошло и все это сказало. Когда я была школьницей, то писала о тишине. А слово «тишина» и обращение к ней как к некой сущности очень часто встречается в поэзии Бродского. Забытые строчки мне, конечно, вспомнились, но гораздо позже. Вот они: «Ведь мое одиночество во сто крат шумней, Тишине в одиночестве моего больней. Кто еще с ее намучился, хоть один есть? Вот меня-то, шумную, она и мучает, Тишина меня съест!»
Мы дошли до его дома, он пригласил зайти. Квартира поэта, известная теперь многим по документальным фильмам, была сплошь увешана фотографиями — снизу доверху. Из всех лиц я смогла узнать только Ахматову, Цветаеву, Пастернака — одним словом, тех, чьи сборники стояли в библиотеке интеллигента средней руки. «Чем занимаются ваши родители?» — поинтересовался Иосиф. Я назвала картины своего отца и те, на которых работала мама. Мосфильмовские хиты были ему неизвестны, если не сказать чужды. Он стал спрашивать, знаю ли я поэтов, чьи портреты висели на стене, перечисляя всех своих друзей: Владимир Уфлянд, Дмитрий Бобышев, Анатолий Найман… Я пожала плечами — никто из них не был мне тогда известен, кроме, естественно, Евгения Рейна. Надо ли говорить, что я переживала культурный шок, будучи экзаменуема Бродским. Впрочем, соответствовать Нобелевскому лауреату в эрудиции вряд ли было возможно. Да и кому — мне, которая с трудом пыталась обрести представление о себе как личности… и никак не могла стать чем-то еще, кроме того, чем я была в «Романсе о влюбленных» и «Покровских воротах». Экзамен на эрудицию закончился заявлением Бродского: последнее поколение, которое что-то сделало для России, — это его поколение. Мне сразу захотелось отстоять и свое поколение тоже. Я открыла рот, но кроме Высоцкого, Шукшина и Тарковского, никого не смогла назвать.
Мы перешли к разговору по существу. «Кого вы любите?» — спросила я его. Он помолчал, затем вновь обернулся к стене с фотографиями — к своему алтарю — и указал пальцем на мужской портрет: «Его». В голосе Бродского зазвучали лирические нотки. Удивившись такому неожиданному повороту, я спросила, кто это. «Йейтс. Ирландский поэт и драматург, символист конца девятнадцатого века — я могу сказать, что люблю его, он мне близок. А этого знаете? Это Китс, начало восемнадцатого века, тоже замечательный человек». Я смотрела на Джона Китса и Уильяма Батлера Йейтса и думала о том, как им повезло заслужить его любовь. (Этот диалог чем-то напоминал сцену из фильма «Мюнхгаузен»: «Помнишь, когда мы гуляли с Шекспиром, он сказал…») «А вообще, любовь…» Иосиф начал рассуждать и высказал удивительную мысль, которая сводится, если не ошибаюсь, к следующему: любовь к человеку — это диалог Конечности с Вечностью. А творчество — это диалог Вечности с Конечностью. «Ведь любить, сильно любить человек может только тех, кто ушел… навсегда, — сказал Бродский и пояснил: — Поэтому я могу сказать, что люблю Йейтса». Мы продолжили разговор о судьбах и выборе. Об отъезде, об эмиграции он сказал, что когда человек уезжает из страны, в которой он родился, то совершает акт окончательного взросления, обрезая свою пуповину, которая вначале соединяла его с матерью, затем всеми авторитетами в лице отца, учителей и наконец — вождей. Он уходит в самостоятельную жизнь из дома своего самого большого родителя — своей страны. Потом Бродский добавил: «Но здесь, в Америке, жить может не каждый, надо иметь слоновью кожу… а у меня она есть. Потому я смог». Я поделилась с ним, что психологически стою на перекрестке, рассказала про кризис, случившийся со мной, и про свою дилемму: что делать дальше, где жить, кем быть и так далее. Иосиф выслушал меня очень внимательно и в сердцах сказал: «Если бы я был на вашем месте, то я бы… — Затем поправил себя: — Нет, если бы я был не поэтом, а актером, то я бы вернулся. Хотя, — он опять помедлил, — я, наверное, бы жил, как живу: здесь и везде, мне по большому счету все равно. Но вам, наверное, надо играть и быть там, где вы можете это делать». Мы помолчали. Его слова на столь наболевшую тему, которую я обсуждала со многими, впервые проливали свет на тот хаос, что царил в моей голове. Я видела, что он вникает в проблему, что она его волнует и он рассматривает ее как философскую, а не частно-бытовую, в которой нечего искать другому человеку. Более того, он прошел через все, о чем говорила я, и любую тему он воспринимал как необходимую часть человеческого опыта.
В какой-то момент он попросил его извинить и растянулся на диване, на котором сидел, пояснив, что ему надо пять минут полежать. Я поднялась, подхватила букет цветов, купленный по дороге, и, подойдя к нему, бросила цветы ему на грудь, затем склонилась и поцеловала. Потом отошла и посмотрела на него со стороны, усыпанного цветами. Он грустно улыбнулся и промолвил: «Труп!» Мне стало стыдно, что я спровоцировала такую ассоциацию, и я сняла с него букет и поставила в вазу. Он протянул руку и привлек меня к себе, стал рассматривать мое лицо. Я стала гладить его волосы, лицо, грудь, затем расстегнула ему рубашку, чтобы поцеловать, и увидела вертикальный шрам, разделяющий торс надвое. «Байпас, — сказал он по-английски — операция на сердце». Я испуганно замерла, не зная, что говорить и делать. И, словно почувствовав это, в доказательство своей силы и желания жить, он снова притянул меня к себе. В его объятьях я не могла шелохнуться: так крепко меня давно никто не держал. Я взглянула на него и сказала, как маленькая старушка: «Почему у мужчин такое страшное лицо в момент любви?» Он долго смотрел мне в глаза, потом положил мою голову на подушку, поцеловал в щеку и тихонечко вышел, закрыв за собой дверь.
Утром я проснулась оттого, что меня звали по имени: «Елена, можно войти?» Появившийся Иосиф предложил мне кофе. Охая и кряхтя, я поднялась и прошла в ванную. Увидев себя в зеркало, громко вздохнула: «Черт! Ну надо же! Черт-те что такое!» Мне показалось, что хозяин под дверью прислушивается к моему разговору с собственным отражением и рад моей оценке своего помятого состояния. Через несколько минут я сидела в гостиной с чашкой кофе и молчала, испытывая неловкость и чувство вины, что заставила хозяина квартиры спать на диване. «У меня через час встреча, простите, что разбудил, но, вообще, пора было вставать». Я взглянула на полную до краев пепельницу, вспомнила, как нещадно накануне стряхивала туда пепел (я снова курила, как паровоз) и предложила вынести ее на кухню. Когда я вернулась и поставила ее обратно на стол, Иосиф поблагодарил меня за чуткость: «Спасибо, что заметили, а я сидел и думал… обратите вы внимание или нет». Пепельница была металлическая в форме самолета, чем-то памятная ее владельцу. «Я тоже не люблю вид окурков и вообще, это вызывает много неприятных ассоциаций», — вторила я ему. Я допила кофе, поблагодарила, взяла свою сумку и вышла за порог маленького домика. Поднялась по дорожке, ведущей от двери на тротуар, и взглянула на бегущую вверх улицу. Иосиф стоял на пороге и смотрел мне вслед. Его глаза темнели двумя большими крыжовинами в ореоле рыжеватых волос и белесых ресниц, лицо заслоняла листва и ветви дерева, что росло на возвышении у дороги. Казалось, он смотрел сквозь меня, сквозь листву, вперед, в Вечность, минуя учебник «Родная речь» со своим портретом на обложке. И взгляд его был грустен. Я протянула в его сторону руку, сделав знак пальцами, означающий «победу» или victory, затем отвернулась и поспешила удалиться из поля зрения.
А через несколько дней мне позвонила Аленка Баранова и, хихикая, сообщила, что на ее ответчике для меня оставлен мессидж от Бродского: «Где вы, Елена?»
Тем временем я стала готовиться к возвращению в Москву и предупредила о своих планах хозяев ресторана «Самовар», работающих в нем в качестве менеджеров — Ларису и ее мужа Романа. Перед самой моей поездкой Роман пригласил меня на ужин, сказав, что это желание Иосифа. Я пришла. Мы сидели в красивой компании с Михаилом Барышниковым, Иосифом, Региной Козаковой, которая уже год или два как жила в Нью-Йорке и кем-то из их друзей. Когда пришло время, все поднялись из-за стола и поспешили к выходу. Мы с Региной, обе одетые в черное, отстали и шли чуть поодаль с Иосифом. «Два ангела в черном…» — начал он читать, указывая на нас. — «Помните, как у Данте?» Выйдя на улицу, мы помедлили у порога, и оставшись с Иосифом вдвоем, взглянули в глаза друг другу. «Ну что, прощаемся?» — спросил он. Я приблизила свое лицо и, не ответив, все улыбалась и улыбалась — на будущее. «Знаете, что я на днях подумала? — сказала я почти шепотом. — Женщины не замечают, когда начинают стареть, это странно, правда, они просто этого не замечают». Так мы стояли недолго, пока его не окликнули поджидавшие друзья: «Иосиф, ты идешь?» Он отвернулся, пошел к красной спортивной машине, хлопнул дверцей, и она зашелестела по тротуару, набирая скорость. Я махала ей рукой… как та девушка, что стоит на дороге, пока грузовик не исчезнет в клубах пыли.
6. Восток есть Восток
Глава 67. Как предсказано… и остров, и…
Ох уж эти предсказательницы судьбы — Мойры! Что бы они там ни задумывали, а нам все-таки удается подглядеть рисунок той пряжи, что они нам уготовили. Дело в том, что вопреки всем наветам мы поверили предсказаниям Кассандры, перекричавшей Немезиду, а также защитили уши от злых языков Эриний. Тем самым мы оценили старания Афродиты, которая в благодарность послала нам в качестве спутниц веселых и нежных Нимф. В нас было столько радости, что мы смогли делиться ею с теми, кто в ней нуждался. Так утешили мы Дафниса и выслушали горькую исповедь Геракла. За это вознаградили нас Музы и приветствовали своим победным кличем Амазонки! Мы повстречали Орфея и услышали его песню об Эвридике, нас развлекала Сафо, и мы не отвергли ее, и тогда нам выковал меч Гефест, а Весталки раскалили его на священном огне, и сам Гелиос порадовался за нас и осветил наш путь золотым лучом. С тех пор он всегда нам светит, отпугивая страшного Танатоса…
Прошел ровно год с момента, когда я была в Лос-Анджелесе у предсказательницы и она мне говорила о повороте дел к лучшему и о том, что видит меня на острове в бодром и просветленном состоянии. И вот накануне первого съемочного дня я сижу на пристани в ожидании прогулочного катера, который должен доставить меня на остров Гидра — в полутора часах езды морем от Афин, и думаю: сказка, и все тут! На остров я еду с художницей по костюмам Алиной Будниковой и моим знакомым американским галерейщиком Франком Боулзом, который совершает круиз в свое удовольствие и заехал проведать меня в Грецию. Он угощает нас с Алиной шампанским, а я рассказываю им о предсказательнице. Но вот мы на острове. Алина хочет продемонстрировать свой новый купальный костюм, и мы идем к выступу в скале, где можно позагорать и где стоят приготовленные для этих целей шезлонги. День ветреный, но Алина раздевается, а мы с Франком сидим одетые и смотрим на море. Рядом с нами молодой парень в темных очках читает книжку. Время от времени ветер уносит листки его книги в море, и он подпрыгивает и пытается их спасти. Мы разговорились с ним. Грегори — актер, живет в Лондоне, сюда приехал навестить родителей, так как он грек по происхождению. Книга, которую он читает, — Кнут Гамсун. Узнав, что мы собираемся снимать в Афинах «Лисистрату», Грегори вскакивает с шезлонга и начинает рассказывать о моей героине, как ее нужно играть. Перед возвращением в Афины мы договариваемся о встрече в городе.
Итак, остров! Он принес мне замечательное знакомство с родной душой — актером, который писал музыку, был добр и красив, с настоящим греческим титаном: Грегори любил сравнивать себя с Прометеем, укравшим для людей огонь и страдавшим за это. Он будет водить меня по городу, рассказывать о Греции, а также о лондонском шоу-бизнесе, об особой миссии актерской касты и ее предназначении, а также о своем желании прославиться. Через некоторое время ему улыбнется удача, он снимется в картине знаменитого греческого режиссера Ангелопулоса, которую мне случится посмотреть в Париже. Но еще до просмотра картины, просто бродя по городу, я узнаю его на афише, где он будет изображен в полном неглиже. «Ой, Грегори? — обращусь я к фигуре, застывшей на фотографии и добавлю: Точно, он!»
Високосный 1988 год был на исходе, когда я вернулась из Америки в Москву. Теперь мне хотелось броситься в работу по-американски — как многостаночница. Мне предложили сразу несколько картин, и я согласилась на все, их было четыре. Предсказания гадалки из Лос-Анджелеса сбывались. Меня позвали на пробы к фильму «Комедия о Лисистрате», который собирался снимать Валерий Рубинчик. Режиссер давно относился ко мне с большой симпатией. Но кроме меня на роль пробовались самые лучшие драматические героини нашего кинематографа, и мне казалось, что сейчас их право выигрывать. Но когда я все-таки получила роль, то первым делом поинтересовалась, где будут съемки. Услышав, что в Греции, я так и подпрыгнула: «А острова там есть? Мы попадем на острова?» Полно островов! Главная роль, да такая необычная, и к тому же экспедиция в Грецию — все это звучало довольно фантастично. Судьба зачастую бывает неповоротлива целыми десятилетиями, а тут — посыпались с неба подарки!