Игра на двоих
Шрифт:
На следующее утро меня будят слабые лучи солнца, у которого едва хватает сил пробиться сквозь пелену серых облаков и тумана. Стоит мне оглядеться по сторонам, как я моментально замечаю ментора — несмотря на то, что я иду на поправку, Хеймитч все еще не желает оставить свой пост. Следит, чтобы я не покончила с собой? Кстати, о доступных, пусть и болезненных, способах самоубийства — где мой нож? По привычке провожу рукой по одежде, но не нахожу карманов — я одета в пижаму. Оглянувшись по сторонам, замечаю свою куртку аккуратно сложенной на прикроватной тумбочке — вероятно, ментор, заметив, что мне лучше, надеется вытащить подопечную на улицу. Протянув руку, беру верхнюю одежду и проверяю карманы. Пусто. С недоумением и негодованием смотрю на стоящего у окна ментора. В темно-серых глазах мужчины читается опасение пополам с решимостью. Молчание затягивается, мы лишь сверлим друг друга взглядами: мой — холодный, полный ледяного спокойствия, его — теплый, почти обжигающий.
— Твой нож забрал я, — говорит Хеймитч. — Получишь его обратно только тогда, когда я смогу убедиться, что ты больше не причинишь себе вреда.
— А как же самооборона?
— Это уже моя забота — пока я рядом, с тобой точно ничего не случится. Даже если ты сама этого пожелаешь. Как ты себя чувствуешь? Знаю, в твоем случае задавать подобный вопрос глупо, но все же?
— А как долго ты собираешься быть рядом? — как обычно, игнорирую его вопросы и задаю свои.
На этот раз мне даже удается поставить ментора в тупик. Пусть и всего на мгновение.
— Пока ты не попросишь меня уйти, — просто отвечает он.
— А если и правда смогу попросить? Скажем, прямо сейчас? — мой тон звучит вызывающе, но я не могу остановиться.
— Ну, так проси. Я жду! — глаза ментора смеются.
Раньше я бы возненавидела его за эту насмешку, за вызов, за желание увидеть мою слабость и мое поражение. Но вместо этого в мою душу ужом проскальзывают глухое раздражение и презрительное безразличие. Он хочет проверить, как далеко я способна зайти? Не вопрос.
Вместо ответа я сползаю с кровати, подхожу к двери, открываю ее и жестом показываю ментору, что он свободен. Хеймитч так же молча приближается ко мне и с силой захлопывает дверь, едва не прищемив мою ладонь. Я едва успеваю отдернуть ее и складываю руки на груди.
— Ну, и что это значит?
— Это значит, что я не стану тебя слушать, пока не увижу, что ты снова такая, как прежде — в здравом уме и твердой памяти, — твердо, почти жестко говорит ментор, — Что ты готова жить, а не существовать в полусне, почти поминутно теряя сознание. Тогда и поговорим, и, если захочешь, я уйду из твоей жизни — на время или навсегда. Сейчас можешь даже не пытаться меня прогнать — я не оставлю тебя в таком состоянии.
Мне надоедает бессмысленный спор: я возвращаюсь в постель и отворачиваюсь от окна, надеясь снова уснуть. Желательно, надолго.
— Теплые дни в последнее время — редкость. Может, хочешь прогуляться? — нерешительно спрашивает Хеймитч, продолжаю стоять у двери. Я не удостаиваю его ни взглядом, ни словом, и ему не остается ничего, кроме как устроиться в кресле с книгой.
Простуда проходит, но я даже не думаю подниматься с постели — какой смысл? Снова терпеть враждебные взгляды окружающих и страх в глазах родителей? Сбегать в лес на целые сутки, стремясь спрятаться от всего мира и самой себя? Чувствовать, как чудовище внутри меня растет, готовясь разрушить все, что осталось от моего мира и моей жизни? Медленно и мучительно гореть в аду, порожденном моим прошлым, настоящим и будущим? Нет, спасибо, — сон избавит меня от боли и разочарований.
Хеймитч понимает, что причина моего добровольного заключения уже не болезнь, а кое-что похуже — то, с чем сталкиваются лишь Победители Голодных Игр, когда они оказываются не в силах вернуться в привычный мир — без жестоких убийств, рек крови, наточенных клинков и вездесущих камер. Ментор не понаслышке знаком с тем, что сейчас приходится переживать мне, а потому старается — как кажется только ему, — облегчить мои страдания. Он почти не пускает родителей под предлогом слабости мнимой больной, но сам всеми силами старается отвлечь меня от гнетущих мыслей. Иногда во мне просыпается жалость к нему и к его судорожным попыткам спасти подопечную. Порой чувствую нарастающее раздражение и назло Хеймитчу прячу голову под одеялом и лежу так часами в ожидании, когда придет сон. Я почти перестаю разговаривать с момента нашего последнего спора, и ментору приходится учиться понимать меня по глазам, которые, в общем, не выражают почти ничего, кроме равнодушия ко всему тому, что видят. Порой мужчина начинает злиться — движения становятся резкими, а тон голоса — отрывистым. В такие минуты глаза выдают его истинные чувства. Во взгляде проскальзывает молящее выражение — «скажи, что тебе нужно», «я не понимаю, Эрика», «помоги мне». Я оставляю его просьбы без ответа.
Однажды вечером он внезапно встает и уходит. Казалось бы, за пару недель, проведенных почти наедине с ним, я должна ощутить тревогу или одиночество, но нет, даже любопытство, и то продолжает мирно спать где-то глубоко внутри. Однако пятнадцать минут спустя ментор возвращается, держа в руках небольшую книгу с черной обложкой. Приблизившись к кровати, он протягивает ее мне:
— Это поможет тебе, когда ты захочешь рассказать обо всем, что произошло, но не сможешь найти в себе сил говорить. Это будет только твоей тайной, к которой не посмеет прикоснуться никто из посторонних, даже я.
С этими словами он кладет книгу на тумбочку, садится на край кровати и тихо продолжает:
— Только не молчи, волчонок. Я ведь знаю, как страшно потерять смысл жизни.
Он осторожно гладит меня по волосам, едва касаясь лица. Его пальцы очерчивают тонкий, еле заметный шрам, оставшийся после той злосчастной линейки. Кажется, будто живительное тепло его рук медленно, по капле передается и мне. Но, только почувствовав это, я испуганно отстраняюсь. Хеймитч понимающе улыбается, встает и устраивается в глубоком кресле. Свернувшись клубком и закрыв глаза, я снова засыпаю.
И все же ментору удается разбудить мое природное любопытство: несколько дней спустя, когда он спускается в гостиную, чтобы в очередной раз успокоить родителей, я дотягиваюсь до тумбочки и беру книгу, что он принес мне. Открыв ее наугад, вижу пустые страницы. Пока я пролистываю их одну за другой, мне на колени падает ручка — книжка оказывается ежедневником. Вот, что имел в виду ментор — написать обо всем том, что невозможно рассказать. Вести дневник? Детское занятие, по-моему. Есть идея получше — мне же нужен собеседник, правда? Обведя блуждающим взглядом комнату, задерживаюсь на кресле, которое стоит так близко, что почти соприкасается с кроватью. Впервые за долгое время по моим губам пробегает тень, пусть и печальной, улыбки. Наконец, я возвращаюсь на первую страницу и начинаю писать, один за другом воскрешаю в памяти моменты последний двух лет, которые объединяет кое-что общее.
На следующий день просыпаюсь рано утром и обнаруживаю, что снова осталась одна: видимо, ментору тоже нужен отдых. Хотя моя компания не сильно отличается от привычного ему уединения — та же мертвая тишина и холод. Сон не желает возвращаться, поэтому я сажусь на постели и оглядываюсь по сторонам. Мой скучающий взгляд падает на календарь, заставляя меня на мгновение перестать дышать. Первое ноября. Я провела в постели целый месяц?
Осторожно поднявшись с кровати, медленно иду в ванную. Приняв холодный душ и почти мгновенно придя в себя, натягиваю свитер, куртку и джинсы. Несмотря на то, что все эти дни Хеймитч заставлял меня есть, пусть и маленькими порциями, одежда продолжает висеть на мне так, будто она с чужого плеча.
Спускаюсь по лестнице, заглядываю в гостиную и, убедившись, что дома не осталось никого, прохожу по коридору и выскальзываю на улицу. С непривычки ноги плохо слушаются и немного дрожат, но я упрямо продолжаю двигаться в сторону Дистрикта. Однако, не дойдя сотни метров до Шлака, сворачиваю и, пытаясь унять бешено бьющееся сердце, приближаюсь к пугающему, но в то же время самому спокойному и мирному месту на Земле. Почти бегом добираюсь до дальней ограды и, заметив раскидистую иву, подхожу к стоящей рядом с ней скамейке. Голос срывается, но я заставляю себя произнести несколько простых слов: