Имеющий уши, да услышит
Шрифт:
Черт возьми, он испытал такое счастье… Счастье общения с ней.
Ни одна женщина никогда не вызывала столь мощного и страстного отклика в его душе. А она… Клер сделала это в миг единый, сама того не желая.
Два дня, которые они провели вместе, расследуя это весьма необычное дело, были счастливейшими в его жизни. Все было свет… Все было наполнено ее присутствием, ее голосом, ароматом ее кожи, сиянием ее темных глаз…
И вот все закончилось. Она оттолкнула его от себя. И наверное, уже вычеркнула из своей жизни. Но для него все перешло лишь в иную, более темную, более мрачную сферу. В душе царила страсть, жгучая, как пламя.
Сердце болело так, что он не знал, что с этим делать – как справиться с отчаянием, желанием, бунтующей плотью, откровенными грезами, этим столь внезапно обрушившимся, как ураган, чувством…
Но она отвергла его.
Она честно высказала ему прямо в глаза все, что думает о нем. И кем его считает.
И поэтому они никогда уже вместе не…
Он поднялся из ванны – вода текла с него ручьем, как и у пруда. Вино распалило и ударило в голову. Но он снова приложился к бутылке. Под встревоженным взглядом денщика как был, в чем мать родила, прошел через зал и…
Он ударил кулаком в мешок с песком, висящий на канделябре. Тот самый его знаменитый удар правой, которым Вольдемар пугал в сарае двух мерзавцев. Тяжелый мешок с песком ударом кулака подбросило высоко в воздух, канделябр качнулся, а затем все это рухнуло вниз в клубах пыли и потолочной штукатурки.
– Поругались! – ахнул Вольдемар. – Ох, батюшки-светы! Ох ты горе-злосчастье!
Он кинулся к Комаровскому с чистой сухой простыней и одеждой.
– Чуяло мое сердце, мин херц! – Он вился вокруг Комаровского, заглядывая ему в лицо. – Мамзель Клер все вам наперекор, все дерзит – противоречит. Уж вы и так, и этак… На пасеке-то я прям вас не узнавал – вы тише воды с ней, а она все по-своему стрекочет по-аглицки так настырно, дерзко, звонко и вдруг черний щаль – черний щаль, – он тоненьким голоском передразнил русский выговор Клер. – Это что же такое, а?!
– Романс. Она его пела. – Евграф Комаровский оделся и снова отпил из бутылки вина.
– Романс? Знаю такой, модный он – в песеннике новом уже пропечатан, я на гармонии хотел разучить, – Вольдемар метнулся к книгам на столе, нашел песенник, который для него специально выписал Комаровский, пролистал. – Гляжу как безумный на черную шаль и хладную душу терзает печаль… о, господи!
– Когда… немолод я был… ее, англичанку, я страстно… – Комаровский вновь приложился к бутылке и швырнул ее, пустую, в угол.
– У сочинителя Пушкина не так написано, – поправил всезнайка Вольдемар и доложил тоном ябеды: – А дальше-то, оххх! Неверную деву ласкал армянин!
– Какой армянин… англичанин, лорд, светило мировое. – Евграф Комаровский, которого слегка уже вело от вина, наливался мрачной свирепой меланхолией. – Соблазнил ее, целовал… спал с ней… ребенка ей сделал. И сам же этого ребенка погубил потом своим эгоизмом неуемным. Я бы за одно это… что он ее так страдать заставил… достал бы его из-под земли где угодно – в Англии, в Италии, в Греции. Встретились бы мы с ним. И дуэль на шести шагах. А там как уж Бог – один бы из нас остался. Чтобы ей не выбирать между нами. Но он умер. Он покойник, понимаешь? Как мне с покойником соперничать? Она его до сих пор забыть не может, траур по нему носит, поминает его то и дело… Он как этот Темный для нее, про которого мы сегодня с ней столько слыхали.
Вольдемар понял из бессвязной, туманной речи только одно и совсем всполошился:
– Дуэль? Опять? Мин херц, вы вспомните, что с дуэлью, сатисфакцией у вас третьего года было! Государь наш покойный уж как тогда просил вас Христом Богом, даже опалой грозил – по чину ли вам в делах дуэльных участвовать! И сейчас снова лоб свой под пулю какого-то английского обормота подставлять. Ну, вызовите его на ваш бокс любимый – спарринг на ринг… на этот коврик травяной, как его черт прозвание-то… помните, граф Резанов давно еще с островов Японских вам презентом привез – на татами! Во! – Вольдемар вспомнил название «коврика». – И черт бы с ним – сделали бы из него хорррошую, сочную отбивную! А строптивица бы ваша сие узрела – какой вы есть могучий да сильный боец кулачный, и сразу бы к вам опять прильнула, как в экипаже-то, когда ехали сегодня!
– Англичанин Байрон – покойник. А она – богиня. И ты иными словами ее называть не смей, ясно тебе?! – Евграф Комаровский сгреб ни в чем не повинного денщика за грудки.
– Все, все! Ясней ясного! И точно богиня! Торжествующая Минерва… или даже Юнона… и Авось! Авось уж как-нибудь… Пуссстите меня, ваш сиятельссство! Пистолеты-то я сейчас от греха лучше приберу подальше!
Евграф Комаровский оттолкнул денщика в сторону и сам, словно вспомнив внезапно о чем-то важном, направился к столу, где в походном ящике лежали его дорожные пистолеты, порох и пули.
Клер одной рукой сжимала незаряженный пистолет, а другой судорожно шарила на столике у кровати, ища огниво, чтобы зажечь свечу.
– Не бойтесь, мадемуазель Клер.
Голос Комаровского. Она сразу уронила пистолет на постель. И запалила свечу.
Он стоял у ее окна снаружи – без своего редингота и жилета. В одной рубашке, распахнутой на груди. Клер ощутила сильный запах вина, исходящий от него.
– Евграф Федоттчч!
– Тихо… я не в спальню к вам ломлюсь, как ваш Горди ненаглядный. Вот, это вам. – Он положил что-то на подоконник.
Клер увидела серебряную пороховницу и коробку с пулями.
– Отвергая меня как соратника в деле об убийстве, вы же от него не отступитесь, насколько я успел изучить вас за столь короткое время нашего знакомства. – Он говорил хрипло, тяжело вперясь в Клер, сжимавшую у горла в горсти слишком уж открытый вырез своей ночной сорочки. – Вы станете везде ходить одна. А ваш игрушечный пистолет не заряжен, я сразу понял, когда вы мне его показали. Так зарядите его прямо сейчас. Заприте окно. И не поминайте меня лихом, мадемуазель Клер.
Он снизу потянул створки окна, закрывая его, словно отделяя себя от Клер стеклом и рамой.
Когда она, спрыгнув с постели, подбежала к окну, его уже не было. Она заперла окно, забрала пороховницу и пули, с великим трудом, помня наставления Байрона, зарядила свой пистолет. И рухнула на мягкую русскую перину и подушки. Сердце ее билось так, что казалось, вот-вот выпрыгнет из груди, а щеки пылали.
Евграф Комаровский возвращался тоже в полном смятении духа к Охотничьему павильону. Шел берегом пруда, где стояла статуя Актеона с собаками. Остановился. Луна выглянула из-за тучи, освещая статую белесым, замогильным светом. Оленьи ветвистые рога на фоне темных кустов… собачья свора, где псы со звериным оскалом, но так похожи на человеческие образы – лица… морды… лики… маски…
Человек-зверь взирал на Комаровского незрячими мраморными глазами. К страданию на его оленьей морде примешивалось еще какое-то смутное выражение… словно улыбка… усмешка – но разве олень может улыбаться, как человек? Или так была изваяна скульптором гримаса боли?
Темный…
Obscurus fio… Делаюсь темен…
Значит, это и есть место твоего убийства, Темный…
Что ты сейчас? Кто ты сейчас? И кем был много лет назад в Венгрии, в горах Бюкк?