Имеющий уши, да услышит
Шрифт:
– Но ведь есть нечто, что ты помнишь и знаешь. – Комаровский глядел на него с высоты своего роста. – Я по глазам твоим вижу. Ну давай, колись, как у нас в корпусе говорят. Сними грех с души. Денег хочешь? Денег дам тебе за сведения.
Клер, которой Гамбс на ухо переводил на немецкий, в этот миг тоже почувствовала – трактирщик словно что-то вспомнил, но колеблется. Комаровский показал ему ассигнацию, и Течина сразу прорвало.
– Насчет убийств нынешних ничего я не знаю, а вот о прошлых делах… Ваша правда, было кое-что, ваше сиятельство! Никому я про то не говорил, ни единой душе. Потому как Карсавина тогда убили, а всех сослали, засудили, запороли. Но всех, да не всех!
– О чем ты?
– Лакеи-то те Зефирка с Соловьем… они ж лгали тогда жандармам нагло!
Клер в один момент и разочаровалась – лакеи? Но с ними и с их убийством все вроде ясно! – и вся обратилась в слух.
– Тринадцать лет назад? – уточнил Комаровский.
– Да, да, ваше сиятельство! Они все лгали, что не было их здесь. Но они ж были!
– В поместье Горки в мае тринадцатого года?
– Не в самом поместье, не в Горках, а тута у меня, в Барвихе. Я ведь в тот год после войны только трактир свой открыл на проезжей дороге. Дело свое основал. Каждому гостю рад был. Так вот в тот день, когда убили Карсавина в поместье, эти два сводника его в делах страшных, они ведь здесь у меня в трактире сидели, обедали. И с вином! Бражничали! Они из Москвы возвращались с покупками для барина. И завернули ко мне в трактир. А потом след их простыл. И обо всем том они жандармам тогда не сказали – твердили, что, мол, не было их здесь вовсе.
– А ты что же молчал? Не сообщил жандармам? – спросил Комаровский.
– Я тогда… как нашли убитого барина, решил не влезать во все их дела. – Трактирщик Течин оглянулся, словно искал Темного и в трактире своем. – С ними ведь тогда здесь у меня один человек сидел. Разговаривали они тишком, шептались о чем-то. И я решил – мало ли что… человек тот в силе потом был все эти годы, при дворе обретался.
– Кто это был? – спросил Евграф Комаровский.
– Да воспитанник Карсавина Байбак-Ачкасов. Он из Петербурга к нам прикатил, но жил в Сколкове, Темный тогда его поселил отдельно от себя, подарил ему флигель светлейшего князя Меншикова. А в тот день я его своими глазами видел в компании двух нечистых духом исчадий адских Соловушки с Зефиром. Он внушал им что-то, вино подливая. Словно подговаривал к чему-то. А наутро – опа! – и тело его благодетеля у статуи богопротивной в парке нашли!
Глава 32
Роялистский гимн
Длинные послеполуденные тени прохладными пятнами пестрили траву, птицы пели, стрекотали цикады – в такие часы на Хасбулата Байбак-Ачкасова обычно и снисходило поэтическое вдохновение. Он возлежал на поросшей бурьяном лужайке на задворках флигеля под развесистым дубом. Розовый камзол выполнял роль подстилки, маленький бронзовый бюст Вольтера выглядывал из дубового дупла, верная безъязыкая Плакса, сидевшая в своем платье с фижмами и чадре чуть поодаль, щипала струны зурны, подстраиваясь под мелодию другой музыкальной шкатулки, стоявшей тут же в траве. Из музыкальной коробочки лилась ария Лоретты из оперы Гретри [35] .
35
Ария из оперы «Ричард Львиное Сердце» французского композитора Андре Гретри 1784 года, известная нам как романс Графини из оперы «Пиковая дама».
Хасбулат Байбак-Ачкасов, одетый снова по-домашнему неформально и вольно – в атласные розовые панталоны, чулки, козловые кавказские чувяки, алый бешмет с серебряными газырями и пудреный рогатый парик времен Людовика Пятнадцатого, – сочинял вирши, начинавшиеся словами: Надоел мне этот свет! О времена, о нравы!
Он яростно грыз гусиное перо, макал его в походную чернильницу, писал, зачеркивал, снова кусал перо и мучительно завидовал Пушкину, который что бы ни написал в своей кишиневско-одесской ссылке, сразу все расходилось в списках, читалось, разлеталось цитатами. Как все неисправимые графоманы, Байбак-Ачкасов страстно мечтал сам написать стих крылатый, который подхватит и свет, и народ, и даже, возможно, при дворе его прочтут… И напечатают не в каком-то захудалом «Имперском инвалиде», а в «Северной пчеле»! Из музыкальной шкатулки лилось: Le crains de lui parler la nuit [36] .
36
Боюсь я с ним в ночи говорить (фр.).
– С кем?
Длинная тень упала на виршеплета, и голос послышался – низкий баритон, столь знакомый и ненавистный. Байбак-Ачкасов поднял голову и увидел Евграфа Комаровского. Рядом с ним Клер.
А до этого по дороге в Сколково Евграф Комаровский гнал лошадь галопом и одновременно спорил со спутницей.
– Гренни, мы из-за трактирщика снова возвращаемся назад в своих изысканиях, – говорила она горячо. – Мы снова обращаемся к событиям тринадцатилетней давности. Трактирщик прямо нам не сказал, но ясно – он подозревал все это время того кавказского господина Байбака в убийстве Карсавина с помощью его лакеев. Но мы с вами уже выяснили все об этом – Карсавина и лакеев убил Гедимин. Он сам во всем признался. Здесь поставлена точка. А трактирщик своими показаниями только все путает и опять сеет сомнения.
– Надо тряхнуть нашего Marmotte из Сколкова. Вы только уж, пожалуйста, не вмешивайтесь, мадемуазель Клер, – отвечал Комаровский. – Вы считаете, что мы с теми убийствами все выяснили до конца? Все, да не все. Пьер Хрюнов, например, тоже все эти годы считал именно Байбака убийцей, он мне сам об этом говорил. Он подозревал своего названного брата. Но у него были только подозрения. А показания трактирщика о тайной встрече Байбака с лакеями – уже факт. Не забывайте, Гедимин в те времена был юнцом. Такой возраст и такие убийства! Поэтому надо с ним все тщательно…
– Но он признался! И так, как он мне все это описывал, было ясно – он находился и в павильоне, и у статуи, и потом зимой в лесу. Я слышала его слова, я видела его глаза. Он мне не врал, – не унималась Клер. – Трудно представить, что он сговорился с Байбаком.
– Почему трудно? Они фактически росли вместе, когда Байбак еще жил в доме Карсавина, это потом он уехал в Петербург. Знаете, Клер, меня не покидает ощущение, что есть во всем этом деле – во всех убийствах – нечто скрытое. – Евграф Комаровский нахмурился. – Тайное, неизвестное нам. То, до чего мы все еще с вами не докопались. Но, возможно, это и есть самое главное. Суть всего.
– В убийстве стряпчего с семьей и тех прошлых?
Комаровский задумчиво кивнул.
– Темный? – Клер пристально смотрела на него. – Вы его сейчас имеете в виду?
– Нет… Не в том смысле, который вы вкладываете в свой вопрос. Просто мне кажется, есть еще что-то во всем этом, чего мы пока не знаем.
– Итак, с кем вы боитесь в ночи говорить, мсье Байбак? – повторил Евграф Комаровский по-французски и ткнул носком охотничьего сапога музыкальную шкатулку. – Незабвенная ария Лоретты – роялистский гимн времен французского бунта? Помню, помню фразочку помадой на зеркале в ваших апартаментах – избыток свободы губителен. Так устойчивее, да, мсье Байбак?
Вся кровь бросилась в лицо Байбаку-Ачкасову – бледные щеки его покрылись пятнами, он вскочил на ноги – листы с недописанными виршами веером рассыпались по траве.
– Как вы смеете говорить со мной таким тоном, милостивый государь? – Его тощая рука потянулась к поясу розовых атласных панталон под расстегнутым бешметом. Увы, верного кавказского кинжала рука не нащупала – дома во флигеле остался.
Старая Плакса тоже, кряхтя и охая, встала с травы. В кудлатом парике ее словно еще больше прибавилось соломы и дохлых блох. Она поковыляла на помощь своему господину и повелителю. Так они и встали друг напротив друга – Комаровский с Клер и Байбак-Ачкасов с немой Плаксой.
– А чем вам не нравится мой тон? – Комаровский надвинулся на него, и Байбак-Ачкасов невольно отступил. – Я вас пока только про арию Лоретты спросил. Про знаменитый негласный роялистский гимн. Так устойчивее или нет?
– Это просто мелодия. – Байбак-Ачкасов покосился на Клер. – Мадемуазель, разве вы сами не пели Лоретту лорду Байрону?
Клер не ответила – она же обещала не вмешиваться. Вспомнила фразочку верного денщика Вольдемара – мебель и посуда, разбитые при разговоре.