Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Уже два дня, как мы ездили на окраину Вимперка. Там умирала молодая женщина, больная раком. Была она после операции и облучения, оставалось только давать ей обезболивающие, чередуя их, чтобы лучше действовали...

После уколов, как обычно, стало лучше. Муж больной попросил нас на пару слов. Мы вышли во двор. В горах чувствовалась весна, блестели в лунном свете лужицы, небо в звездах. Было почти тепло. Человек тот оперся о дверной косяк, спокойный, измученный, бледный, и сказал приблизительно так: «Я несказанно люблю свою жену, но я не могу больше видеть ее страшных мучений, за время ее болезни у меня язва желудка, упадок сил, заболели дети, и я прошу вас, доктор, сделайте так, чтобы она больше не мучилась, сделайте ей укол, чтобы успокоилась навсегда». Муж сказал, что не сделает этого. «Почему?» — глухо, как-то сдавленно спросил мужчина. «Потому что я прися­гал», — ответил ему доктор. «Так ведь люди добивают скотину, если она так мучится, неужели у вас нет жалости?» — «Одна миллионная за то, что сегодня ночью кто-то найдет лекарство против рака, и для этой одной миллионной я не сделаю того», — спокойно ответил муж. Мы обещали завтра как можно скорее вырваться к ним, чтобы принести умирающей облегчение... Ясно блестело усеянное зведами небо, и чернела земля уже совсем без снега, но еще без травы.

Невесело прошел ужин... Я снова почему-то расплакалась. Был уже один­надцатый час вечера. Несколько дней, как я рвалась в Прагу. Там была револю­ция, и я дрожала за сына. Муж все время успокаивал меня, звонил сыну по телефону и не пускал меня в Прагу. Однако именно сейчас, в одиннадцать часов вечера я решила вдруг ехать к сыну и стала собирать чемодан. Бесполезно было меня останавливать. Надев короткую, удобную шубку, в платочке и легеньких туфлях я выбежала на улицу, чтобы достать у нашего мясника немного колбасы или мяса, — в Праге с этим было еще трудней. Не успела я отойти от дверей, как ко мне подошел человек и попросил, чтобы я никуда не ходила, так нужно. Я удивилась и велела ему отойти, никто не имеет права меня задерживать. Он окликнул какого-то прохожего, чтобы тот помог задержать меня. Прохожий убежал. Я сказала, что позову мужа. Последовал запрет, тогда я подошла к стене дома и плечом нажала звонок нашей квартиры. Муж вышел...Человек, задержавший меня, пошел с нами, объясняя, что он здесь не один, что они уже приходили и теперь его коллеги в кафе рядом и сейчас придут к нам. Я подошла к телефону и вызвала милицию, тогда мужчина встал и показал какие-то свои документы — сыщика или кого-то подобного. Снова позвонили, муж открыл дверь, и в дом вошло еще 6 человек. Они сказали, что мы арестованы, и велели отдать им документы и оружие. Я показала им на гору шприцев и иголок, которые мне нужно было приготовить к завтрашнему приему, и сказала: «Вот вам оружие врача, какого вы еще хотите?» Муж растерялся, бедный, он лучше, чем я, знал жизнь и слышал об этой нечеловеческой системе. «И вам не стыдно: 7 человек на одного слабого, заработавшегося, измученного доктора?» — про­должала я возмущаться. Делая обыск, они объяснили нам, что область целый день старалась нас оправдать и спасти, но не дали центральные власти. Из Москвы пришла телеграмма, Советы пожелали нашей выдачи. Чехи были, по их словам, бессильны.

Мы оделись, и нас повели в суд, где записали наши биографии, а потом под стражей в тюрьму, размещавшуюся в старой башне старинного вимперкского замка... Надзиратели играли в карты. От компании отделилась женщина, весом не меньше 120 кг, забрала мою сумочку и все из карманов и начала меня обыскивать. Муж мой был врачом и в этой тюрьме.

В грязной, зеленой от плесени камере на нарах, покрытых мятой соломой, сидели две молодые немки, арестованные за переход границы — она ведь была рядом. Я села и только теперь осознала всю трагедию своего ребенка, одино­кого в этом городе и в этом народе, и больше уже ни о чем думать не могла... То замирала, то снова приходила в себя от какого-то физического ощущения той черной бездны, в которую низвергнул нас мой безграничный, бескомпромис­сный патриотизм, судьба народа, жить для которого — значило обречь себя на смерть от поляков, от русских, от немцев. На этот раз довелось от чехов. В союзе с могучим и победившим восточным государством они давно забыли о гуманных идеалах Масарика и охотно брали на себя роль прислужников крова­вого Сталина и его системы. Исключений немного. Заработок и вообще деньги для них ценность, перед которой отступают принципы...

Назавтра принесли мне в камеру из дома мою небольшую Библию на тонкой бумаге, но я не могла читать. Немочки пошли помогать толстой надзи­рательнице, а я смотрела через зарешеченное окно, как мне казалось, в сторону границы... Если бы, объезжая больных, мы заблудились и переехали ее... Судьба нам, наверно, предначертана свыше. Я напомнила себе, что за Белорусь нужно страдать, и, если придется — умереть, и отступать и каяться нельзя! Горе нашего народа несоизмеримо больше и длится уже века...

Когда нас вывели во двор на прогулку» муж сказал, что он мало думает, что все еще спит после врачебно-бессонных ночей, предупредил, что испытания наши затянутся... Вечером в день рожденья мужа принесли в камеру пару бутылок вина из нашей квартиры и торт. Привели мужа, и так, сидя рядом, в предчувствии долгой, может, вечной разлуки, с мыслями о своем несчастном ребенке, мы вместе с надзирателями, толстой бабой и немочками «восславили» этот день...

Нас вызывал чешский судья, зачем, уже не помню, запомнилось только его безразличное, почти враждебное лицо, и я не удержалась, чтобы не сказать ему, что поэтов лишают свободы только недобрые народы и малодушные люди. Тогда он стряхнул с себя равнодушие, но дал мне понять, что он только слепое, немое орудие в «славянских» руках великой «Руска», на которую надеялись и молились уже несколько поколений его недальновидных предков...

Все эти дни перед моими глазами стояло лицо той женщины, оставшейся без помощи, умиравшей в муках. Никто за ту ночь не нашел лекарства, чтобы спасти ее, и никто не помог ей обезболивающим уколом. В сравнении с ее долей наша была еще не самой худшей. Когда меня вели к судье, я заметила, как надзиратель поволок наверх нашу пишущую машинку...

На девятый день повели нас под конвоем через Вимперк к поезду, нас отвозили в Писек, в область. Люди смотрели на нас с сочувствием. Во время одной из остановок было шумно на перроне, кто-то из конвоиров вышел и, вернувшись назад, с болью оповестил, что их любимый Ян Масарик, министр иностранных дел ЧССР, выбросился из окна. Стало страшно. Недавно еще он говорил, что для них не может существовать только Восток и Запад, что для его народа: восток, запад, север и юг. Такой теперь жить не мог. Старший конвоир задумался, младший сидел и плакал. «Это хуже, чем в 38-м году», — сказал он и, посмотрев на нас, начал убеждать, что чехи постараются не выдать нас, потому и везут в Писек, что надеются еще спасти, иначе сразу бы повезли за границу. В Писеке конвоиры прекратили всякие разговоры и строго приказали идти впе­ред. Улицы по весне еще были серые, пустые. Было это перед Пасхой, и на стенах домов красовались плакаты, на которых огромными буквами было написано «Геенна». Эти плакаты как бы встречали нас предсказанием будущей судьбы. Для нас действительно началась «Геенна».

Тюрьма в Писеке была в старом каменном монастыре над самой речкой Атавой. День и ночь шумел там водопад и жутко кричали чайки. Кажется, еще сегодня слышу их безнадежный писк и чувствую холод и сырость неотапливае­мых камер старинного здания. Мы были первыми заключенными новой рево­люции. В камерах сидели преимущественно люди, осужденные за оккупацию. Были это больные, изнасилованные советскими солдатами немки, были и чешки. Как оказалось потом, желчные, злые, завистливые женщины, которые с удовольствием доносили друг на друга и подлизывались к начальству. Были и симпатичные бабки, крестьянки. Сидели они за то, что и сами точно не знали — немки они или чешки.

Меня почти без памяти ввели в камеру. Когда нас привели в острог и сдали надзирателю, он на меня дико закричал, как не кричал никто никогда в жизни. К тому же как раз приехал Юра с паном Кржывоноской, не застав нас в Вимперке, они ехали следом за нами. Подвели нас с мужем к ограде, за которой они стояли. Я, не в силах вымолвить ни слова, опустилась на колени и, кажется, плакала и шептала, чтобы сын простил нам свою сиротскую судьбу, на которую мы его покинули. Мальчик был бледный, но спокойный. Кажется, гладил меня ручкой, протянутой через решетку. Еду, которую он нам привез, конвоир взять не позволил. В полуобморочном состоянии завела меня надзирательница в ком­нату, где раздела догола, выискивая огнестрельное оружие в складках тела, и так потом бросила в камеру, показав железную койку в углу. Я упала на колени, в душе моей были Бог, сын и боль и какое-то страшное отупение, как бы провал памяти, отделявший меня уже навсегда от вчерашнего дня.

Женщины-заключенные помоложе ходили стирать белье, их водили и на другую работу в город, а старушки и не судимые еще, как я, драли пух за длинным деревянным столом в пустой и почти ледяной комнате. Весна в тюрьму проникала медленно. Койка была твердая, ребристая, и дерюжка, которую мне выдали укрываться, — холодная и жесткая. В этом монастыре было два этажа, где сидели мужчины, и вечерами оттуда порой раздавалась неимоверная брань надзирателей, из которых особым зверством отличался некий Зоубек. Отли­чался он и ненавистью персонально ко мне. В монастыре были подземные ходы, по которым, рассказывали женщины, бродят ночами тени повешенных немок и немцев, и потому так орут надзиратели и визжат заключенные женщины, которых за какой-то проступок, а то и без, волокут туда в карцер...

Когда нас привезли в Писек, следователь на второй же день прочитал нам обвинительный акт, на основании которого Советы потребовали от Чехослова­кии нашей выдачи. Тут я с ужасом узнала, что мы с мужем «военные преступ­ники», согласно той «красноречивой» советской бумажке, чуть ли не ответ­ственные за весь ход войны и ее начало! Это было нечто настолько несерьезное, что нельзя было не засмеяться. Выступавшая против гитлеризма всеми сред­ствами, всей силой своего пера, я спокойно смотрела на эту ложь, что бы они на меня ни вешали — написанное мною оставалось документальным свидетель­ством о моих действиях. Только потом я поняла, что подобные методы они применяют преимущественно по отношению к идейным противникам; к тем, кто помогал немцам уничтожать Белорусов, относились куда более доброжела­тельно! Доверяли им, ставили в лагерях держимордами, доносчиками... Я напи­сала заявление в область, объясняя, что все это ложь, и если, как заявили Чехи, за нами не было никакой вины по чешским законам, а мы были чешскими гражданами, то как же и зачем выдавать нас чужому государству? Из области мне ответили, что они не компетентны решать этот вопрос, передали полный текст советской телеграммы или телефонограммы о нашей выдаче и посовето­вали обратиться в высшую инстанцию, кажется, в верховный суд, что я немед­ленно же и сделала.

Бедный мой муж прямо высох без передач и без папирос, надзиратели издевались над ним, и я тем временем выясняла по мере возможности вопрос о нашей судьбе. И ответ пришел. Звучал он примерно так: если мы являемся гражданами ЧССР, а в соответствии с чешскими законами мы невиновны, значит, нас нужно освободить и заплатить нам компенсацию за незаконный арест. Прочитала я это — глазам не верю, как все толково. Переслала бумажку мужу. Надзиратели стали поздравлять нас с близким освобождением, но... Но Советы каким-то образом заставили чехов растоптать свои законы и выдать нас. Даже коммунисты чешские не согласились незаконно лишить нас граждан­ства и поручили это маленьким Прахотицам. До чего же печально было разоча­ровываться...

Поделиться с друзьями: