Исповедь
Шрифт:
...Близились польские выборы, где кандидатов назначали сверху. Еще ранней весной умер Пилсудский, поляки старались крепче удерживать свои меньшинства. Уже не говорилось — Беларусь, а «восточные крэсы», и народность писали просто: тутэйшыя... Белорусы бойкотировали выборы, не пошли на них и мы....Тем временем тают наши деньги, и я снова еду к моим родителям. Я всей душой теперь с моим ребеночком, и муж очень хочет, чтобы это был сын. Дома я сплю на своей девичьей постели в своей комнате. Ночью во сне приходит ко мне женщина, перед которой я чувствую себя маленьким-маленьким зернышком. У нее на челе три темных круга, средний самый высокий. Смотрит она на меня в упор и говорит, что у меня будет сын, но на мне лежит большая ответственность за его судьбу, чтобы я об этом помнила... Я просыпаюсь. Мне неспокойно, и образ женщины из сна меня преследует. Я верю, что будет сын, и мы еще нерожденного его назвали Юркой. И 21/Х 1935 года родился сын. Казалось, что все неполадки с отъездом, все это только затем, чтобы счастливо, при муже родился сын.
...Но вот мужу дали разрешение выехать. ...Пришел день, когда мы снова простились, и если бы я знала, что это на целых два долгих года, наверно, не смогла бы выдержать. Сыночку было полтора месяца. ...Я жила у родителей, снова помогала папе как-то сохранить наши Жлобовцы. Были высокие налоги и давние долги волпинским купцам, преимущественно те, которые мы уже выплатили. Папа мой сильно затосковал. Было бы долго описывать всю мою борьбу, набеги секвестраторов на нас и на село рядом. Как волокли коров, телушек, полотна, ковры и лен. Как били сапогами беременную женщину, так что она выкинула ребеночка на пятом месяце, как раскрадывали из девичьих сундуков то, что целую жизнь ткали им матери в приданое... Никто не карал за обиды, что чинили нашему народу... Это же были нелюди, такие же, как те, кто сегодня еще безнаказанно преследует и душит остатки жизни моей и делает с нами, что хочет. Даже письмо от сына идет до нас вдвое дольше, чем идут обычно, или эти письма нам не отдают вообще...
Наконец написал мне муж, чтобы я попыталась выехать к нему. Он нашел где-то скромную работу, и пора уже было ему увидеть сына. Полгода тянулось дело с моим выездом...
Родители по-прежнему хозяйствовали, выкручивались из долгов... Это были последние дни моего пребывания на Родине. Кончался 37-й год, с полей тянуло холодным ветром, и закаты стали кровавыми, вечерами, ночами стояли зарева пожаров, частых, как на беду. Еще раз вызывали папу относительно выписки бел<орусских> газет, пригрозили штрафом (например, за собак и т. п.) и неприятностями, а папа уже привык к ним... Я немного писала, стихов своих по- прежнему никуда не посылала, иногда — мужу.
...А народ стонал. Поляки еще имели наглость упрекать нас в том, что мы их не любим, неблагодарны им за цепи... А протест против них нарастал. Я молчала, но все это оседало на сердце жаждой сражения за лучший мир. Однажды в сумерки я держала Юрочку на руках, было очень тихо, в доме никого, я думала о судьбе нашего народа и вдруг почувствовала уверенность, такой прилив сил, что все стало мне нестрашным и я не боялась за свое будущее. Крепко прижала к себе ребенка и даже замерла от счастья. С той поры я шла вперед уверенно и не поступаясь своей совестью. В Зельве поразила меня жена тогдашнего войта, меж<ду> пр<очим> белоруса, посоветовав,, чтобы я, когда снова поеду в старостат за разрешением, говорила, что моя народность польская. Я скоро туда поехала и сказала им, что я Белоруска, чтобы знали, что Белоруска и никогда своей народности не изменю, и теперь знаю, ?то только поэтому меня не пускают к мужу! Они смутились и сказали, что с тех пор, как я подала бумаги на выезд, они уже пустили за границу 300 евреев и что дело не в этом... Через некоторое время мне действительно дали разрешение. Я поехала проститься с родителями. Все были рады, что мы едем, а я так плакала, так плакала, как никогда. Мне так тяжело было их всех оставлять. Это опять я своими нервами, своими обостренными чувствами предвидела всю трагедию, которая ожидала мою семью. Горячо простилась с отцом мужа, взяла сына, немного постельного белья, образ, которым меня благословили, чемодан и поехала. До Волковыска провожали меня мама и Люсенька. Мама очень любила Юру, когда я от них уезжала, мама схватила его и унесла в поле, чтобы никто не видел ее боли и слез по любимому внуку. Вот и теперь ей было трудно оторвать мальчика от груди. Я еще купила Люсеньке маленькие подарочки, расцеловала маму, ее глаза и руки и вскочила в поезд. Мама покачнулась, ее поддержали, поезд тронулся.
ПРАГА
В Варшаве встретили меня знакомые и назавтра посадили в пражский поезд. Немодно одетая, худая и грустная, я держала на коленях прелестного мальчика, толстенького и краснощекого. Люди в купе угощали его, кто чем был богат, а он щебетал по-белорусски.
Прошли мы польский контроль, они были неприветливы. И вот приходят почти такие же, но сердечно здороваются с нами, смеются, и я удивляюсь. Оказалось, что это уже чехи, хоть и говорили по-польски. Вокруг меня собрались люди, кто-то взял Юру на руки и сказал, что он его папа. Мальчик заспорил, но своего папу он узнал сразу, обнял его за шею, и так мы пошли к такси.
Два года проложили какую-то трещину в наших отношениях, и это чувствовалось. Муж жил на квартире,, с каким-то студентом снимал комнату. Мы приехали в последние дни 37-го года, доллега мужа поехал к своим родителям. Пару недель мы пожили вместе, а потом муж отвез меня и своего чересчур любопытного мальчика, успевшего уже поломать ему стрелки на часах (почему же они крутились?) в Моджаны. Это был пригород Праги, там жили дядька Василь Захарка, у которого, недавно умерла его дорогая жена, и пани Мария Кречевская. Вот там он нас и оставил. Сам он жил и работал в Праге, к нам иногда приезжал, на воскресенье обязательно.
Меня встретили здесь как свою, сердечно и тепло. Пани Кречевская была вдовой покойного председателя Белорусской Народной Республики Петра Антоновича Кречевского, пожилая интеллигентная и очень обходительная дама. Жили они с дядькой Василем в одном доме, но отдельно. У нее была маленькая комнатка, только на одного человека, а дядьке принадлежали две комнаты и кухня. Вот одну из этих комнат он и уступил нам.
Дядька был заместителем П. Кречевского, а раньше в правительстве БНР министром финансов. Это был очень уважаемый человек с мыслями только о Белоруси. Очень интересовался тем, что делалось на наших землях. От меня он много узнал. Политической деятельности никакой не вел, иногда только писал протесты против бесправия нашего народа в Лигу Наций, поддерживал эмиграцию и имел тесную связь с эмиграцией других народов — украинского, русского. Был он белорусским эсером В Бога не верил, но позже просил его похоронить по-христиански. В Прагу пригласили их чехословаки уже из Литвы, куда сначала переехало правительство БНР Получали они небольшую помощь от правительства, а в оккупацию от Чешского Красного Креста.
Посце съезда, который был созван в Берлине, куда собирались белорусы, чтобы возвращаться и строить т<ак> наз<ываемый> Народный свой дом, как тогда говорили, центр БНР не принял предложений Тишки Гартного (Жилу- новича) и не ликвидировал БНР. На родину они не вернулись и честно сберегли, хоть сами были в тяжелых условиях, идею независимости Белоруси... При мне дядька Василь писал историю Белоруссии. Всю жизнь собирал материалы. Всем нашим он охотно читал отрывки из своей работы, которую не прекращал до смерти.
Главной чертой характера дядьки Василя была безупречная честность. Жил он очень скромно, да я и не встречала там богатых эмигрантов, естественно, если они были честными людьми.
...В Чехословакии была подлинная демократия, свобода, там каждый мог учиться и жить. Правда, работать разрешалось не всем, было много своих безработных, и муж мой работал, так сказать, нелегально за небольшие деньги. Он подменял врача-специалиста по кожно-венерологическим болезням, чешского легионера полковника Витеслава Градила, который сам работал в Чешском Граде (Кремле), а муж постоянно вел за него прием.
...Я очень скоро научилась чешскому. Культура, вынесенная мною из моего дома, ничуть не уступала хваленой европейской. Честность и вежливость, правдивость и смелость, гостеприимство, жертвенность и некоторый все же ум покорили тех, кто меня знал. Они говорили, что: «Іжычэк е хытры по мамінцэ», значит, «Юрка умный в маму», потому что «хытры» по-ихнему — это умный. Стоило к ним присмотреться, так и наш народ был ничем не хуже. «Слаўны бубны за гарамі, а як прыйдуць — роўны з намі»,— подумала я. Вот если бы дать нам такую самостоятельность, какая есть у них, и мы сумели бы работать на себя не хуже, и наши люди толковые.
А чехи работать умели! Они чудесно построили свои города, вывели промышленность почти на уровень американской, вели умную демократическую политику! ...Славянство они рассматривали не как расу, а как родное по крови братство с любовью и огромной' надеждой на него в будущем... Мне нравилось, что на улицах прекрасной Праги мы свободно разговаривали на родном языке и никто не показывал на нас пальцами, не высмеивал и не преследовал, как это было в Польше. На все это я смотрела с огромной радостью, а мое собственное отношение к людям позволило мне завоевать такие симпатии, что много позже следователь в Минске злобно сказал мне на допросах: «Что вы за человек — ни в Белоруссии, ни в Чехословакии не можем найти против вас свидетелей!» Так их и не нашли, меня судили без всяких свидетелей...