Из Гощи гость
Шрифт:
Темна осенняя ночь в Литве и прохладна. Но Кузёмке не холодно в тулупе и яловых сапогах. Содрогается Ноева корчма: обожралась шляхта печеных ежей, горелки опилась, и, слышно, уже бьются там на саблях. А Кузёмка лежит на сене в темноте и думает, что снова увидит он то, что уже видел однажды, пробираясь к Заболотью, в Рогачовский уезд. Большие дороги потянутся болотистым лесом, и поведут они обратно к московскому рубежу. На дорогах до рубежа, если попадется об эту пору кто, то люд все жидкий, юркий, поджарый: немец в черной епанче, желтый кунтуш на еврее, голубой армянин, белый татарин, пестрый цыган, красный казак. А случится, пойдет шум издалёка, гей-га, гром и звон, — значит, едет богатый пан в волчьей шубе без рукавов, с ордой челядинцев в янычарском [148] платье… Ну, тогда Кузёмка в кусты. Он и двор панский обойдет за версту; только глянет издали на высокую виселицу на панском дворе, как раскачивается по ветру повешенный хлоп, и прибавит шагу — уносите меня, ноги.
148
Янычары — один из видов прежней турецкой пехоты. Они комплектовались из воспитанных для этой цели христианских мальчиков, обращенных в магометанство.
Так, так. Не по душе пришлась Кузёмке Литва. Бессловесные мужики, длинноволосые и чахлые, ходят по болоту за деревянным плугом. Испуганные бабы сидят, как мыши, в дырявых куренях. Нагие дети — в коросте и саже. И никто на деревне не гикнет, не свистнет, не зальется песней. Эхма! Одну только песню слыхал здесь Кузёмка раз. Пели нищие старцы у ворот церковных:
Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома, Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома…Кузёмка услышал эту песню еще раз, на другой день, точно на прощанье, когда вылез из брички и побрел к паперти лоб перекрестить на дорогу. Пели старцы незвонко и на этот раз. Слова были русские, но как-то горемычнее русских. Кузёмка их правильно понял. Содома — значит Содом; это значит пучина серная, пропасть и ад; такова, значит, мужицкая доля в Литве, и иной доли не ждать. Так.
Кинул Кузёмка нищим старцам в кружку серебряную копейку [149] , пощупал письмо в рукаве, перекрестил себе лоб и ноги и двинулся обратно, тою же дорогой, в Русь.
149
В то время в Московской Руси чеканилась исключительно серебряная монета.
III. Мукосеи [150]
Обо всем этом Кузёмка вспомнил в Кащеевом бору, в шалаше, между одним приступом дремоты и другим. Кащеев бор подходил под самую Вязьму. На рассвете выбрался Кузёмка из бора и отоспался уже в Вязьме, в пустом амбаре на торгу. Вокруг гудом гудела площадь, у съезжей избы орал мужик, на котором недельщики [151] правили пошлину, но Кузёмка спал, не просыпаясь, до самых сумерек, когда он продрал наконец глаза и выглянул наружу.
150
Рабочие, занимавшиеся просеиванием муки.
151
Судебные исполнители.
На торжке было пусто, только собаки копались в мусоре да слепцы с поводырем мерили ногами площадь, держа путь к кабаку напротив. Оттуда доносился пьяный гомон и бабий визг, там, должно быть, было тепло и приютно… Кузёмка добыл из онучи две денежки и двинулся к кабаку.
В кабацкой избе трещала лучина. За большим столом слепцы жевали какую-то снедь, доставая ее из мешков кусок за куском. По лавкам валялись охмелевшие пьяницы.
Кузёмка хватил вина полную кружку и вытащил из коробейки хлебный окрай.
Рядом на лавке плакала простоволосая женщина.
— Родименький, — взвизгивала она. — Ох, милый мой… Мы с тобой целый век… Милый мой…
Слепцов было трое да четвертый поводырь. Кузёмка хотел вспомнить, где видел он этого плосколицего мужика с медною серьгою в ухе, с медными гвоздями, часто набитыми по кожаному кушаку; но вспомнить не мог и пошел к прилавку за второю кружкой.
Здесь, в углу, у самого почти прилавка, горланили за отдельным столом два мукосея, оба вывалянные в муке, точно обоих собирались сунуть сейчас в печку на калачи.
— Ноне кто у нас царь? — вопрошал тот, что постарше, ударяя по столу белым от муки кулаком.
— Милюта, пей пиво, — удерживал его другой, невзрачный мужичонка, хиляк.
— Которому, говорю я, ты государю служишь?
— Милюта…
— Дай, господи, говорю, здоров был бы царь Василий Иванович всея Руси Шуйский.
— Милюта, пей пиво, а про царей нам говорить теперь не надобно.
— И тот Семен, — продолжал неподатливый Милюта, — в ту пору молвил: «Дай, господи, вечной памяти царю Димитрию». И я за это воровское слово его ударил.
— Милюта… что нонешние цари! Пей пиво…
— А тот Семен сказал: «Мне и нонешний царь стал пуще прежнего; и прежний мне головы так не снял, как нонешний. Нам такие цари не надобны. Я и на патриарха плюю». Ну, я того Семена ударил в другой раз и по щекам его разбил и выбил из мукосейни вон.
В дверях клети, позади прилавка, показался стрелец, без шапки, в расстегнутом кафтане. Он пересчитал глазами всех, кто был в кабаке, глянул на Кузёмку и уставился на охмелевших мукосеев.
— И тот Семен сунул в окнище плешь и молвил: «Собакин сын! Кому ты крест целовал? Не государю ты крест целовал, целовал ты крест свинье!»
— Га-а! — гаркнул в дверях стрелец и двинулся к мукосеям, вытянув голову и сжав кулаки. Он схватил обоих мужиков за обсыпанные мукою бороды. — Ведьмины дети! — гремел он на весь кабак. — Ноне вам не прежняя пора — воровать да царей себе заводить.
— Постой, постой! — силился Милюта вырвать свою бороду из Стрельцовых рук. — Ты бороды моей не тронь… не тронь… Сам-то я — мужик государев, и борода у меня государева.
— Так ты — так! Вяжи его, Артемий!
И кабатчик принялся крутить мукосеям руки, пока стрелец держал обоих за бороды. Мужики вопили и лягались, ругался стрелец, кричали что-то повскакавшие с лавок пропойцы. В поднявшейся суматохе слепцы торопливо собрали свои торбы и друг за дружкой выкатились на улицу. Кузёмка недолго думая скользнул за ними вслед. Здесь все они без лишнего слова взяли напрямик к пустому амбарчику, в котором днем набирался сил Кузёмка.
Первым полез туда поводырь; за ним пошли его слепые товарищи; и Кузёмка вошел последним, плотно прикрыв за собой дверь, болтавшуюся на одной только петле.
IV. Чалый мерин
Трое слепцов, поводырь с медной серьгой в ухе да пятый Кузёмка сидели в полутемном амбарчике, еле освещенном сизым мерцанием наступающей ночи. Сквозь широкие щели и решетчатое окошко пробивался этот свет вместе с воплями из кабака, где надрывались мукосеи, захваченные стрельцом. Стрелец уже вытащил их обоих из кабака и теперь на веревке волок их мимо амбарчика к земской тюрьме.
— Ведьмины дети! — орал стрелец. — Ноне вам не бунтошное время, когда вы нашу братью побивали, имение наше забирали.