Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Озноб тряс Болдырева. В междверном ресторанном тамбуре глядел он сквозь толстое искажающее стекло и успокаивал всяко себя. «Ладно, — как мог утешал себя. — Пускай! Пусть он живет, гад такой…»

Пожилой приземистый гардеробщик раз, затем еще, заходя сбоку, контролировал Болдырева из вестибюля — не курит ли он стоит? Не нарушат ли? Днем ресторан работал как кафе: курить-нарушать запрещалось. На улице же, смотрел Болдырев, мелькали людские тени. «Алле, алле, — небрежно молвит он сейчас в телефонную трубочку. — Алле! Вы это? Вы? Да?» — Двушечка в кармане потная нащупывалась у него уже. Хо! — нащупывалась, отделялась от прочей мелочи. — Хо-хо! В вельветовых облегающих сильные ее ноги штанах выша-ги-ва-ла от дверей ординаторской к раковине умывальной, а от раковины — к двери, — и тесная, малюсенькая без того их ординаторская стягивалась, как гармошка на ремешок. «Вы за ради Христа извините меня, — что-то такое, взволнованно, — но как, я не понимаю, такому-растакому мужчине не надоест в одно и то же окошко все глядеть?! Одной, простите, вытоптанной дорожкою на одну-на разъединственную работу…» И голос, лукавый укор, хрипловато проседал подтаявшим влажным сугробом, и взгляд, не доподнявшись к его глазам, осекался, и после, позднее, когда, сбираясь на геройско-показательный обход, подавал, франт-элегант, лоснящийся отутюженным крахмалом халат, он, Болдырев, касался сгибом пальца ее шеи и чуял, учуивал, едрена-матрена, — она, Журналистка, слышит, она этому его касанию рада!

Телефон-автомат висел у зеркала, на стене. Оттопырив левую с записной книжкой руку, указательным пальцем правой Болдырев давил, давил на поскрипывающий колодезным воротом диск, а влажная трубка выкручивалась из осклизлой, потной его ладони. «Если Рыков умрет, — вылетело у него тогда дома, после «той-то» операции, — я, Маруся, из хирургии ухожу…» — «С чего вдруг? — всерьез оглянулась, жарила, запомнил он, стояла у плиты. — Это с чего ж вдруг? Почему, Стасичка?» — Не притворялась, не притворялась, видел.

В самом деле не усматривала причин. — «А с того, — заорал неожиданно для себя «Стасичка», — что х в а т и т эдаким прытким, как мне, ребятам гробить живых людей!» Во как! Смолк, и аж слезы воркнулись где-то в глотке — жалко, жалко было себя растакому мужчине. Ну и… остальное все. На патанатомической конференции отбивался, ни шагу назад, — мысль все проводил. Хотя, дескать, и виноваты безусловно, пусть не совсем, мол, возможно, подготовленные мы оказалися к операции, но кому из явившихся высокостоящих товарищей, кому ведомо из них, — вопросил тонко и даже красиво, куда и какого верст киселя хлебать гонит он, «скромный завотделением скромной окраинной больнички» вот с этой самой, что у Рыкова, патологией. Известно ли им, известно ли де, как «футболят» отовсюду не нужных им никому Рыковых, как… и т. п. Боролся, в общем. Как лев. Тигр. Как снежный барс. И — нормально! Рыков помер, а ему, Болдыреву, — ни-че-го! Никаких-какошеньких последствий. Никаких. Поелику ничьей шкуры смерть Рыкова впрямую не задевала. Поколику сама дочка Рыкова, «ынтеллигентная жэншына», как Рыков ее определял, осталась, несмотря ни на что, с полным к нему, Болдыреву, благопочтением… Статья, правда, не вышла, ибо скромный герой скромной окраинной упросил-таки автора, отзвонив нужное по этому вот номеру телефона в прошлый именно раз.

— Алле! — качнулся в шорохах — кувшинка белая в темной воде — девичий ясный голосок. — Алле, вас слушают. Алле! Алле!

— Простите, — спохватился, — я извиняюсь, а нельзя ль… — и далее, прочая, проталкивая в трубку цепляющиеся фальшиво врущие комочки слов. Цокоток каблуков, фисташечный усиливающийся от тишины стрекоток пишущей машинки и, наконец, легонькое запыхавшееся дыхание.

— Вы слушаете, да? Слушаете? Ее нет! Ей что-нибудь передать? Алле?

«Звонил Болдырев, — с разгону договаривал про себя чуть не с облегчением он, — он, будьте любезны, сказать велел, что… что… в иное окошко он отныне… что он… он…» Тьфу! Стоял, трубка наперевес к груди, и еще потом долго, в тамбуре, один. Пережевывал все. Переживал.

— К вечеру дождь сулили. Не слыхал?

В дверной проем из вестибюля улыбался гардеробщик. Белоснежные, неправдоподобно красивые зубы.

«Уйти, уйти, — пыхало в голове, — смотаться отсюда к едрене-матрене…»

И… — «Будет, будет!» — закивал со всевозможной вежливостью гардеробщику, ну а как же, мол, не быть. Внепремен обязательно будет дожжь. Как же.

И пошел, двинул, потёпал назад туда мягонькой без ямок дорожкой. К столику своему.

Как и следовало б по закону бутербродов предвидеть ему, — то есть ну нисколько было не удивительно! — девушка и тот Рыжеватый сидели как раз з а е г о столиком. Хлебали из с цветочками по краям тарелок украинский красный борщ. Ну да, сообразилось уж безо всякой почти досады, официантки умненькие, им ведь удобнее гуртом! «Ладно, ладно, ладно», — думал. Все равно уходить.

— Ну, до-пустим! — склонял набок голову, слушая девушку свою, Рыжеватый. — Нну-с. Допускаю! Ну, скажем, даже и так.

Слышно плохо было, невнятно. Ясен был лишь общий центральный смысл. Ясен старому-то воробью.

«Мы сослуживцы, сослуживцы, не видишь, что ли? — косвенное их к нему было как бы. — Отобедаем культурно и снова пойдем к себе служить…»

Ел. Докушивал свое. Ну-ну, мол. Сослуживцы!

Девушка — жаловалась. И вот вечно, мол всё! Прям как это. Вообще! Ну хоть бы раз повезло б… Хоть по ошибке. Ну хоть бы в чем.

Тоненькие подмазанные серебром губки.

Рыжеватый внимал. Солидно и неодобрительно. При всем, что называется, сочувствии-понимании. Из разрозненных, долетавших обрубков через стол картина все же складывалась приблизительно ясная, в общем. Девушка опаздывает, по-видимому. Проявляет халатность. Неорганизованность, незрелость — своим поведеньем. Куренье вот опять же, по-видимому. Платьи короткии.

«Умгм…» — выказывал общую мысль как бы Рыжеватый. М-м-да-а…

— Батька мне хорошего надо, вот что! — услышал вдруг четко и без вариантов Болдырев. — Ба-атька! — Девушка, подавив нежно пискнувший зевочек, отвела подведенные глаза к окну, к шторе.

Ну вот и… приехали они. Финита!

Болдырев поднялся. Ждать и даже словно б жить дальше было ему невмоготу. Деньги под блюдечко, а окликнет, не дай бог, хозяйка, — что ж, он ведь не станет отказываться и возражать.

Шел…

Как после т о й операции своей, уходил нечистой уже, пламенеющей в пустоте ковровой дорожкой, и пусто, тупо и не за что было держаться из-за толькашнего поруха перил… Из оперблоковского закутка — эфиром, а из — подальше по коридору — гнойной перевязочной — йодом, мазью Вишневского, грязными, снятыми недавно бинтами… и как после двух, трех, а то и четырех в операционный день операций выходил он из кабинки в мужском туалете, спрашивая слабым от усталости голосом: «Ну что, мужики, — спрашивал, — кто у нас угощает-то сегодня?» И как с подоконника, от вылощенной дочерна стеночки… с полу, где курили они на корточках, — как тянулись к нему раскрытые вскинутые пачки, и от стены, от подоконника и отовсюду строгивалась, зацветала и плыла навстречу общая их и бесподмесная Улыбка Братской Любви. Улыбка братской любви.

Гардеробщик забрал номерок, а когда Болдырев обернулся, чтобы поблагодарить и проститься, неожиданно поинтересовался:

— Не желаешь таких?

Безукоризненно сработанные зубопротезы влажно отсвечивали белое люминесцентное сияние с потолка. Гардеробщик протягивал Болдыреву пачку «Прибоя».

В тамбуре смерклось; воздух был сер и обескровлен словно. Где-то за городом, задерживаясь и ширясь в каждом перекате, ворочался молодой, пробующий первую силу гром. Не успел Болдырев выковырять из мягкой пачки папироску (от монеты гардеробщик с усмешкою отмахнулся, а спички дал), как гигантской лейкой — раз, потом еще провел кто-то по задымившемуся асфальту, повисла пауза и тугим гневным тараном ударил о землю дождь.

В-ш-п-шпл-чм-л-пш…

Средь пузырей и пара бело-голубыми дугами взлетали градины… Болдырев стоял пред заливавшимся снаружи стеклом и отчетливо уже знал про себя: да! готовясь оперировать, подспудно ни на мгновенье не позабыл он о категории — операция из чужой неосвоенной им области была бы для нее чрезвычайно кстати; знал, что в канунное операционному дню дежурство мог бы подмениться, перенести на худой конец саму операцию, чтоб не рисковать назавтра в неминуемом после ночи чаду и возбуждении. Он знал сейчас, что не отменил операцию и не подменился в ложном стыде самолюбия, по злой и косной инерции. Самое же плохое и худшее было то, что он не позвонил, как это бывало раньше, не попросил на том дежурстве Марусю принести хотя бы атлас, раз уж ничего нельзя оказывалось изменить. Нет, нет, он потому и не позвонил Марусе, крестившей его в спину, когда переступал он, уходя, порог, потому и не попросил, что она — он ведь догадывался — дулась на него после визита Журналистки, а он, Болдырев, не пожелал, нужным не почел просить и унижаться, раз такое дело.

И то его роковое, единственное то свое движение указательным пальцем, когда заместо осторожного вскрытия капсулы он обошел ее снаружи: не вылущил, как полагалось, «орешек из скорлупы», а выдрал, вырвал, оказалось потом, все из несопротивляющейся податливой мякоти…

Во! Вот что он наделал, Болдырев! Он был не готов к операции, он…

Гардеробщик, на свой страх сжалившийся над странным посетителем, видел в дверной проем из вестибюля, как облезлый, потный дядечка жмурит зенки и бьет, хлещет сам себя ладонью по небритой щеке. «Ух, язвии, — подивился бывалый и видавший виды гардеробщик, — ишь ить закорячиват-то его!» И дабы уж не зрить-видеть ему столь неприятно жалостливую картину, отошел, отпятился потихоньку в темный свой гардероб.

Поделиться с друзьями: