Как ты ко мне добра…
Шрифт:
И знаешь, что потом оказалось? Вот эта самая глупость меня и спасла. Ушли на совещание, горбун глазами сверкает; ну, думаю, все, конец. Прощайся, Борька, со своей короткой, но яркой жизнью. А вернулся горбун один, скучный, пробубнил что-то, кое-как выкарабкался из-за директорского стола и исчез, как будто никогда не был. Оказывается, оправдали меня. Я как испугаться не успел, так и обрадоваться не смог. Чертовщина какая-то. Вышел, директор меня обнимает, а сам бледный, кровинки в лице нет, по нему с этим делом, видно, тоже крепко метили, что развел у себя, понимаешь ли, нэпмановский элемент. Так что для него это тоже было спасение. Но он бы и так за меня порадовался, он меня любил, потом к ордену за это же самое дело представил, да я уже в то время в Москве был, так и не получил орден Трудового Красного Знамени. А жаль, был бы сейчас орденоносец!
Ну, а тогда пришел в общежитие, мы к тому времени уже на заводе не спали, получили с Васькой шикарную комнату на двоих, а Васька этот, Бельчиков, в истерике валяется, кинулся ко мне, обнимает, плачет. Я, говорит, всю общественность поднял, я им рассказал, какой ты парень. И плачет. Любили все-таки меня люди. Приятно.
Да-а… Но ты что, думаешь — это конец? Что ты! Самое начало. Весь детектив-то впереди. Во-первых, я тебе еще не рассказал, почему меня оправдали. Я это только через много лет узнал, уже война кончилась, я женился и ехал с женой на курорт в мягком вагоне, все как полагается. И вдруг останавливает меня в коридоре полковник, пожилой, лицо приятное, седина на висках. Спрашивает: «Вы меня не помните?» Нет, не помню, ну совершенно незнакомый человек. А оказалось — это тот, из тройки. Смеется: «Видите, вы меня даже и не узнали, а ведь я вас от смерти спас, это я тогда голосовал за ваше оправдание, один. Очень вы тогда неожиданно засмеялись, и я сразу понял — плохого вы ничего сделать не могли. У нас ведь обычно не смеются. Я поэтому и лицо ваше так хорошо запомнил, видите, не ошибся».
Вот ведь как бывает, легкомыслие мое меня спасло. Ведь тройка решать могла только единогласно, такой недосмотр был. Вот я и выкрутился. Ну разве не чудо? Чудо. Ну, а что со мной дальше случилось, это уж я тебе как-нибудь в другой раз расскажу, а то язык одубел.
— Нет, Борис Захарович, ничего не выйдет, давайте сейчас. Кто знает, что дальше будет… Там экзамены, потом практика, а потом — неизвестно что, а я самого интересного так и не узнаю? Нет уж, рассказывайте.
— Ну, смотри-смотри, потом не обижайся, что я тебя заговорил. Мне-то что! — Он посмотрел на Вету странным, изучающим взглядом поверх очков, вздохнул, покачал плешивой круглой головой и снова подхватил ее под руку. — Ну, слушай. После той истории директор решил меня от греха пока убрать с завода и послал меня в командировку в Москву на значительное время и с особым заданием. А надо тебе сказать, что и экспериментальный цех к тому времени уже заработал, и ехал я с образцами новых изделий для испытаний и всяких переговоров, связанных с этой нашей новой продукцией. Конечно, все секретно-пресекретно, но в войну это было не то чтобы проще, нет, наоборот, строже, но возможностей таких не было бюрократию разводить. Словом, еду, купе, а под лавкой, чтобы особо не привлекать внимания, — два ящика с игрушками, заколочены, перевязаны, надписей никаких, мало ли там чего. Документы в кармане пиджака, заколоты булавкой, все честь честью. Сижу, разговариваю, сосед попался забавный, кудлатый такой парень лет тридцати, раненый, ехал в Москву выручать брата, брат у него там где-то такое проворовался. Ну, а он фронтовик, на костылях и все такое, пожалел брата, ехал. Он мне в первый же час всю историю выложил и вообще-то понравился мне, хороший парень, я ему и посочувствовал. Дело в том, что у меня брат — юрист, я и подумал: если застану его в Москве, можно будет сходить посоветоваться. Парень адрес записал, едем. Время идет, голодновато, зима, в окнах все белым-бело. Не помню уж, на какой день, но помню точно — стояли в Свердловске. Ночь. То ли спал я уже, то ли не знаю что, в коридоре топот, крики, ну — вокзал ночью знаешь что это такое. Вдруг, как во сне, дверь открывается, чья-то рука хватает мой пиджачишко, раз — и нету! Вскочил, бегу, в коридоре полно людей, еле протолкался, вижу — какая-то тень метнулась, то ли женщина, то ли мальчишка, темень, в глазах рябит, ничего не понимаю, где я, только вижу — нагоняю, нагоняю! Догнал, повалил, то ли стукнул, то ли толкнул, маленькое что-то, жалко, но пиджак мой в руках, с деньгами, а главное — с документами. Секретные ведь документы, я за них головой отвечаю. Бегу назад счастливый, на ходу щупаю — булавка на месте. А мороз! Хорошо, я в бурках был и пальто успел натянуть. Но без шапки. Слава богу, у меня в то время волосы густые-прегустые были. Что, не веришь? Представь себе — были, целая шевелюра! Словом, прибежал я назад, а поезд-то тю-тю, ушел! И два моих ящика под лавкой — вместе с ним. Стою я на перроне без шапки и понимаю — пришел мне конец, все. Теперь уж не выкрутиться никак. Чувствую — плачу и слезы на мне замерзают. Ну что я, думаю, за несчастный такой, почему у всех людей по-людски, а со мной обязательно что-нибудь случается. Теперь я знаю: слишком много тогда во мне было энергии, а ума, культуры — мало, так и лез во все дыры, так и лез, вот и выходили приключения.
Ну так вот, стою, плачу, а у самого в голове уже колесики крутятся. Что же это, думаю, я время зря теряю, когда в нашей стране авиация существует. А поезда, наоборот, ходят медленно. Надо же мне поезд скорее догонять! Узнал на вокзале, где аэродром, в общих, конечно, чертах, машину в то время было, конечно, не достать, да еще ночью, в чужом городе. Пошел пешком. Ох уж мне этот Свердловск, всю жизнь помнить буду! К утру выбрался куда-то, сам не знаю — куда, спросить не у кого, да и не очень хотелось спрашивать, пойди потом объясняй, кто ты и зачем. Война. Но к утру понял — пропадаю, не найти мне. К какой-то деревне выгреб. Вошел в сельсовет просить лошадь, иначе, понимаю, — конец, да и замерз насмерть.
Тут меня и арестовали. Сколько взаперти держали, пока милиция приехала, пока разобрались, зачем мне объект военного значения, да кто я, да что, да как. Про ящики я, конечно, молчал. Но люди есть люди. Смотрят в лицо человеку и видят — нет за ним ничего, нормальный он человек. Словом, посочувствовали, отпустили, даже лошадь дали. Дальше — как в сказке, в свое время попал в самолет, лечу. Москва. А я по ней так стосковался, столько времени не видел! А даже оглянуться некогда, лечу на вокзал. Смотрю — стоит мой поезд, двадцать минут как пришел, даже проводник еще на месте. Кинулся, а ящиков нет. Нет ящиков! Опоздал! Сперли! Все! Если бы не эти бдительные бабы из сельсовета, я бы, может, еще и успел, а теперь — конец, где искать? Москва велика.
Еду домой, и время есть по сторонам поглядеть, последний раз надышаться, а глаза уже ни на что не смотрят. Потерял секретную продукцию завода, о чем тут еще говорить.
Прихожу домой, мама еще жива была, она ко мне незадолго перед войной переехала, выскочила, такая румяная, довольная, даже не удивилась мне; вхожу, а в комнате сидит — знаешь кто? Тот парень на костылях, что со мной в вагоне ехал к брату-вору. Помнишь, я ему еще адрес дал? Сидит и чаи распивает. И мои два ящика красуются на самом виду.
Нет, сколько жить буду, я всегда буду говорить: кто к людям с добрым сердцем, тот никогда не пропадет! Кто я ему был, этому парню? Да ему, видно, и тяжело было на костылях-то. А приволок. Я же эти ящики не рекламировал, он и не знал, что они мои. Значит, увидел, расспросил людей, рассудил, что мои, и припер. Ну, не ради же моего брата-юриста, который еще неизвестно, есть или нет! Нет! Он ради меня старался, добрая душа! Только это тоже не конец истории, Вета, ты уж потерпи, совсем немного осталось. Ну вот. А братца моего как раз и не оказалось в Москве. Он в эвакуации был. Я туда, я сюда — нет подходящих людей, чтобы этому самому Анатолию с его братом помочь. А я ну такую к нему благодарность испытывал — не мог я его оставить в беде, пусть он хоть был и виноват, этот брат.
Разведал Анатолий: дело было не маленькое, тридцать тысяч висело на его брате, вынь и положь, иначе садился он до конца своих дней. А с деньгами можно было выкрутиться года на три, не больше. Но где взять такие деньги? Я делами занимаюсь, а у самого в голове все одно и тоже крутится — надо Анатолия выручать. А тут встретил одного нашего заводчанина, тоже без ноги, на рынке в карты играл. Разговорились. Оказалось, у него целая компания этих картежников, собираются на одной квартире, жульничают понемногу, раскошеливают богатых командировочных. Ну, женщины там, конечно, все как полагается. Мой знакомый меня в полный курс ввел. Стал я туда похаживать по вечерам. И Анатолия моего привел. Играли понемногу, присматривались. У меня на такие вещи какой-то особый нюх есть; словом, я решился. Дай, думаю, попробую, да и компания ко мне привыкла, не будет особенно давить, а знакомому моему так я вообще все рассказал, он мне посочувствовал. Давай, говорит, попробуй, чем черт не шутит. Наши тут хорошо зарабатывают. Главное — не зарываться. Как почувствуешь, что дошел до упора, — сматывай удочки, через силу не дави, а то кости переломают и пожаловаться будет некому. Ну, это-то мне было ясно.
Сели мы играть. Играл, конечно, я. Анатолий рядом стоял, изображал народ, у него эта игра совсем не шла. А я распалился, начал помалу, потом смотрю — растет кучка. Анатолий меня за рукав дергает: хватит, мол, пошли; а я чувствую, что мало, да и рано, можно еще чуть-чуть придавить, до упора не дошло. А деньги крупные были, чувствую — богатею, пухну. Анатолий весь пятнами пошел. Ну, ничего, ставлю — и опять кон забрал, кодла-то эта уж все понимала, посмеивалась, а новички — те в раж вошли, сейчас за горло начнут хватать, а деньги несчитанные, не знаю — сколько. Сгреб все и встал. Баста, говорю, пора. Новички — шуметь. Анатолий кричит, что уговору такого не было, чтобы до утра сидеть; хозяева посмеиваются. Словом, вырвались мы, и прямо во дворе, не считая, я все эти дурные деньги распихал Анатолию по карманам. Он вначале не верил даже, думал — я и правда базарный жук. Он ведь так и не узнал, что у меня в тех ящиках было, что я из-за них перед ним на карачках ползаю; думал, может, товар какой. Но не в этом дело. Я свой долг ему заплатил, как сумел. С братом у него обошлось по чистой, но мы как-то больше встречаться не стали, муторно было. А тут новые дела нахлынули, война повернула, стали поговаривать о возвращении заводов, и в Томск я уже больше не поехал, и ордена своего так и не получил, вот беда.
Продукция наша прошла на испытаниях отлично, и светила мне большущая карьера, только я-то в то время уже понял, чего хочу, и пошел учиться. Но это уже совсем другая история, это уж как-нибудь в другой раз…
Глава 22
Сессия пролетела быстро. При том образе жизни, какой в последнее время вела Вета, заниматься ей приходилось как бешеной — с раннего утра, едва забрезжит свет, и до ночи; зубрежка была мучительна, бесконечна, но когда она потом оглядывалась назад, в памяти не оставалось ничего, ни времени, ни знаний, только какое-то однообразное хождение по комнате с книгой, прижатой к груди, тупое бормотание, торопливое мелькание света, страниц, часовых стрелок да еще один блаженный миг, когда она ложилась в свою узенькую детскую кроватку и с наслаждением вытягивалась на простынях, чтобы уже в следующий миг провалиться в глухой сон.
Однажды, уже в самом конце сессии, Вета возвращалась из института. Она вышла на своей остановке, без мыслей брела к дому, поднялась по старой широкой лестнице с узорными перилами. Прежде чем открыть дверь, как всегда, поковыряла пальцем почтовый ящик. В пыльной пустой глубине лежало письмо. Она достала его, надорвала конверт, начала читать:
«Дорогая моя, любимая моя Вета!..»
Слезы застлали ей глаза, слезы обиды, жалости, стыда. Как ужасно он с ней поступил! И что делала она, о чем думала все это долгое время, чего ждала? Как это вообще все случилось с ней, что они с Романом оказались врозь? Как это могло случиться? Она прижала письмо к груди, проморгалась, глотая слезы, и снова начала читать: