Канареечное счастье
Шрифт:
— Работу? — спросил он. — Мою работу? Это вы об университете?
И вдруг расхохотался.
— Ох-хо! — смеялся Хромин. — Вот изрек! Нет, вы, Николай Петрович, шутник… Ей-Богу, шутник. Какой сейчас университет по нынешнему времени? Да будь они трижды прокляты — Вундты и Фрезеры! К черту субстанцию! Ведь пухнем от голода. Поймите вы, идеалист неисправимый. Субстанция!.. Шутник, ей-Богу!
Наконец, нахохотавшись вволю, Хромин достал из кармана нечто, напоминавшее по цвету красноармейскую онучу, и, высморкавшись, сказал:
— Я к вам, собственно говоря, по делу. Нам нужен еще один компаньон для карусели. Мы договорились крутить карусель.
Клочков дернул себя за бороду, чтобы удостовериться, что он не спит.
— Крутить карусель? Это каким же образом?
— Дело пустое, — сказал Хромин. — Крутим пока мы трое: я, да полковник Страхов, да художник Требуховский. Не тяжело и весьма прибыльно. В праздники по три куска на брата выкручиваем.
«Что за оказия?» — подумал Клочков. Никогда действительность не казалась ему столь необычайной.
— Ну так как же? Согласны? — спросил Хромин.
Маленькие глазки его пытливо уставились на Клочкова.
— Вижу, согласны, — сказал он через секунду, отводя взор. — Вот и хорошо. Так и запишем.
Клочков нерешительно теребил бороду:
— Погодите… Вы говорите, крутить карусель… Но я, признаться, не совсем представляю…
— Ах, Боже мой! — воскликнул Хромин. — Дело яснее ясного. На площади для красноармейцев поставили карусель. Мы нанялись ее крутить. И вот я предлагаю вам вступить в компанию. Кстати, и Аглаю Петровну увидите. Она сейчас в балагане русалку изображает.
— Аглая Петровна? Русалку? — спросил Клочков.
— Ну да, русалку разыгрывает, — спокойно ответил Хромин. — Холодно ей, бедняжке, сидеть в воде, чуть не плачет. Голая она, понимаете, совсем дезабилье. Хвост начинается только от пояса.
— Но как же муж ее, Пимен Геннадьич?
Хромин пожал плечами:
— Что ж Пимен Геннадьич? Его уже давно со службы вычистили. Нам, говорят, бывших помещиков не надо.
— Вот оно что, — раздумчиво протянул Клочков. — А кажется, так недавно удили вместе рыбу. Чудесный был у них пруд… Караси водились.
— Да, ничего не поделать, — равнодушно сказал Хромин. — Значит, согласны, не правда ли? Завтра в пять часов будем вас ждать у балаганов. Только смотрите, не опаздывайте — в пять начинаем крутить.
Хромин нащупал в темноте дверную ручку. В распахнутой двери неясным силуэтом обозначилась его широкоплечая фигура. Клочков остался один.
«Крутить карусель, — подумал Клочков. — На площади Маркса…»
Зажал между ладоней заросшее свое, давно небритое лицо. Чувство одиночества, затерянности охватило его с новой силой. Казалось ему, что он похоронен заживо в душном подвале среди набросанной в кучу ненужной рухляди. И вот торжественно глядит в окно ночь с запутавшимися в древесных ветвях звездами, сладким дурманом веет от желтых акаций… А за стеной политрук Чуйкин говорит о любви:
— Любовь, Анна Тимофеевна, выдумки. Кто ее видел, эту самую любовь? Потому как человек произошел от обезьяны, любовь, стало быть, есть влечение половых организмов.
Клочков вскочил со стула. Комната на секунду осветилась голубоватым светом. Выступили за окном, словно вырезанные из картона, дома и деревья. Разобранный наполовину народный банк зиял в пространстве обнаженными стропилами.
«Все, все осветить», — подумал Клочков. И словно бы кто подслушал его мысль — с моря протянулся дымной полосой луч голубоватого света. Он устремился к звездам, потом опустился вниз, вычертил на мостовой группу спавших вповалку беспризорных, скользнул влево, осветил у разбитого фонаря севшего по естественной надобности милиционера и остановился наконец на вызолоченной надписи:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь».
Клочков тяжело вздохнул и отошел от окна.
Эта глава о петухах. С петушиным криком просыпалась когда-то Россия зелеными росными утрами. Еще дымились поля ночной испариной, чуть розовело небо, а петухи уже вышкрабывались на низкие заборы и, вытянув длинные шеи в сторону разгоравшегося востока, вещали грядущую зарю.
— Заря-а! Зарю-у! — кричали петухи.
— О заре-э! — откликались их далекие соседи.
Чего они ждали с востока, горластые, самоуверенные пророки? Не в татарский ли котелок смела их поднявшаяся вихрем стихия? Не батько ль Махно рубил их петушиные головы для полкового котла в Приднепровье? А потом пускали петухов в черное небо искрами разгоравшихся пожаров, и тешились хмельные солдаты и орали пьяные песни. И пришел год — ели петухов иностранцы: зуавы, греки, англичане и всякий, кто был охоч до свежего петушиного мяса. И не стало петухов на юге. Молчаливые занимались зори — печальные, без петушиного крика. И все-таки…
Клочкова разбудил петух. Протяжный, слегка надтреснутый голос раздался где-то поблизости и замер в малиновом воздухе.
«Неужто петух?» — подумал Клочков, протирая глаза. Даже привстал на постели и вытянул шею. Крик повторился, и на этот раз совсем близко. Слышно было, как птица взлетела на возвышение в саду.
«Должно быть, это Чуйкин подарил Аннушке петуха, — сообразил Клочков. — Он ей не раз обещал».
Давнее время вспомнилось как мираж… Петухов жарили на сливочном масле. Клали в печь длинные жаровни и вынимали, когда мясо покрывалось сверху розовой коркой. Иногда петухов начиняли яблоками или рисом… Клочков облизал языком сухие губы. Внезапно увидал на столе продолговатое блюдо. Тонкий запах щекотал ноздри, рос и ширился. Но когда поднялся с постели — блюдо растаяло в воздухе и все вокруг закружилось, запрыгало в нелепом танце. Высившиеся за окном дома побежали спотыкающейся вереницей.
«Плохо дело», — подумал Клочков, хватаясь за спинку кровати. Вся комната шаталась, подобно корабельной каюте.
— Плохо дело, — повторил он уже вслух и поразился слабости собственного голоса.
Тускло блестел комод полированным закругленным краем; желтый китаец со старой чайницы улыбался слащаво и равнодушно. В просыпающейся улице за окном хлопали по асфальту деревянные сандалии пешеходов. Клочкову стало страшно в этой комнате, где все притаилось вокруг и молчало. Даже мышь, постоянная утренняя гостья, не скреблась под кушеткой, должно быть, и она умерла. Уйти?.. Бежать?.. Но ведь и бежать-то некуда. Повсюду встречала его та же мертвая обстановка. Когда-то в детстве, купаясь, он нырнул под плоты и долго потом шарил руками, стараясь выбраться на поверхность. Теперь он испытывал такое же чувство безнадежного отчаяния и страха. Чтоб отогнать неприятные мысли, стал думать о предстоящей ему сегодня работе. Сегодня он будет крутить карусель на площади Маркса. Должно быть, нелегко крутить карусель… В особенности на тощий желудок.
Раздумывая, одевался.
«Надо достать хлеба, — думал Клочков. — Хотя бы краюху. Где бы ее, однако, достать? Разве что у Филиппа, университетского сторожа? Старик теперь жил в достатке — ему помогали родственники, привозя из деревни продукты. Кстати, Филипп давно приглашал его зайти как-нибудь покалякать».
Кирпичное лицо сторожа вычертилось в углу комнаты неясным силуэтом.
— Пойду к Филиппу! — решил, наконец, Клочков. — Оттуда и карусель рукой достать, да и перекусить что-нибудь удастся.
Торопливо повязал вокруг шеи лоскут материи, заменявший ему галстук, и, надвинув до бровей старую соломенную шляпу, вышел на улицу. На секунду ослепило солнце. Дома, тротуары, деревья окрасились фиолетовой краской. Пахнуло в лицо акацией. У районного парткома на Октябрьской увидел редкую толпу.
«Митинг», — подумал Клочков и хотел повернуть направо. Чья-то рука потянула его за рукав пиджака, и голос, странно знакомый, окликнул по имени:
— Не узнаете, Николай Петрович?
Клочков оглянулся. Перед ним стояла маленькая, робко улыбающаяся женщина в наброшенном на плечи вылинявшем зеленоватом платке. Лицо ее, еще нестарое и миловидное, поражало худобой и желтизной. Рваная кофта придавала ей убогий вид, и только глаза, глубоко сидящие в орбитах, сияли молодо и задорно.