Канареечное счастье
Шрифт:
Все тело его слегка приподнялось и вздрогнуло. Руки поползли в стороны, как раскрывающиеся ножницы. Топор глубоко вошел в деревянную подстилку карусели и еще звенел, раскачиваясь, упругим звоном.
— Кто здесь? — воскликнул от удара Хромин.
Клочков затаил дыхание.
— Ч-чертовы крысы! — выругался Хромин. — Не дают спать.
Несколько минут выжидал Клочков, пока не водворилась тишина. Сгорая от любопытства, осторожно протянул руку к разрубленной голове полковника. Рука нащупала мякоть… теплую мякоть, немного клейкую и сырую…
Клочков беззвучно смеялся.
«У полковника Страхова были мозги. Самые настоящие мозги… Теперь за работу, — решил Клочков, подымаясь с земли. — Надо закрутить карусель. Надо сдвинуть ее с места во что бы ни стало. Только хватит ли у него сил?»
Почувствовал прилив необычайной энергии. Выдернул из разщепа топор и, сжимая его рукой, шагнул в глубь карусели. И вдруг заржали все карусельные кони и повернули головы. Дыбом поднялись у Клочкова волосы. Кони неслись на него, оскалив зубы, и вот сейчас, вот сейчас растопчут его деревянные копыта, сотрут в порошок, уничтожат. Рубнул топором ближайшую к нему морду. Щепки со звоном посыпались на пол. Другая оскалилась рядом, слепо поводя деревянными очами. Целый лес лошадиных морд обступил его со всех сторон. Клочков рубил направо и налево. Слышал только деревянное ржанье и звон топора, видел, как уши, гривы, глаза сыпались вниз, устилая пол карусели.
— Вяжите его, вяжите! — кричал испуганно Хромин.
Художник Требуховский со стоном прижался к стенке.
«Еще лошадиная морда», — подумал Клочков и, взмахнув топором, шагнул к Требуховскому.
— И-ги-ги-ги! — жалобно заржал художник. — И-ги-ги-го-го!
— Сзади его, товарищи! Хватай сзади!
Хромин заскочил сбоку и неистово махал руками. Кто-то отдернул полог — робкая утренняя заря медной полоской блеснула снаружи. Высокая фигура в красноармейской форме проплыла по заре и остановилась вблизи, вычерчиваясь остроконечной шапкой. Клочков повернул голову. Деревянно взглянули на него глаза. Вырубленный подбородок почти коснулся лица. Деревянная рука холодной тяжестью легла на плечо.
«Все кончено», — подумал Клочков. И отбросил топор в глубь карусели.
Фермеры
Город мне опротивел. Я так часто и подолгу в нем голодал, что собственный пиджак стал мне казаться вместительной палаткой. Я мог бы безошибочно пересчитать все свои ребра, а лицо мое от постоянных недоеданий приняло форму треугольника, обращенного вниз своей вершиной. И, блуждая по улицам Праги, я мечтал приблизительно так: «Не унывай, может случиться чудо. Ты встретишь неожиданно благодетеля, который предложит тебе хороший завтрак. Ведь есть же еще на свете добрые люди! Мы вместе войдем в колбасную, и барышня в белом переднике суетливо поспешит в нашу сторону.
— Что вам угодно, господа?
— Отвесьте немедленно два кило ветчины, — скажет воображаемый благодетель. — Можете не вырезывать сала: молодой человек, вероятно, предпочитает жирную пищу.
А я, по интеллигентской привычке, буду, конечно, отказываться:
— Нет, о нет!.. Одного кило ветчины вполне мне хватит на завтрак… уверяю вас… я очень мало ем в последнее время…»
Так, грезя наяву, я был близок к галлюцинации. Дома внезапно сдвигались со своих гранитных фундаментов; городовой, не сходя с места, плыл мне навстречу, помахивая белой перчаткой; предметы и люди сплывались в одну общую массу, и я прислонялся спиной к стене, стараясь сохранить равновесие. Голова моя чертовски кружилась. Да, нужно было поскорее выбраться из этого проклятого города. Мне тем более хотелось уйти отсюда теперь, когда начиналась весна. Я думал о полях, о жаворонках, о березовых рощах, о парном молоке, которое буду пить запоем. Пусть только попробуют оттащить меня от кружки. Я присосусь к ней с жадностью полипа. И я буду работать у какого-нибудь доброго фермера, на лоне природы, под голубыми апрельскими небесами. Но меня смущало одно обстоятельство: я еще никогда не работал на ферме. Сельское хозяйство представлялось мне тогда только по роману Толстого. Я буду, как Левин, заходить по утрам в конюшню и любоваться лошадьми. Свиней я буду чесать за ухом — они это, кажется, чрезвычайно любят. Ну, а все остальное легко можно усвоить на практике. На практике я познакомлюсь с курами, утками, гусями и индюками. То-то будет потеха наблюдать этих глупых животных! Ведь недаром же говорится: «Он глуп, как индюк», «Она совершенная курица», «Этакий гусь»… Да, я был очень наивен в то время. Теперь, после всего происшедшего, я в корне переменил свои убеждения. Я преклоняюсь перед хитростью индюков, я научился глубоко уважать одну старую рябую квочку, а у петухов, бесспорно, есть ярко выраженная индивидуальность. И вам, почтенный осел, я прощаю нашу первую встречу. Вы меня тогда больно лягнули копытом. Однажды вы даже укусили меня за ухо. И все-таки я прощаю вам это, так как вы были моим терпеливым и упрямым учителем. Примите уверения в совершенном к вам уважении и искренней преданности…
Помню все же, как трудно было выбраться из города. Пришлось прибегнуть к помощи приятеля.
— Ты вынесешь мои вещи, — сказал я ему. — Мне самому никак нельзя, хозяйка следит за мной глазами хищной акулы.
— Но ведь я так подозрительно одет, — замялся приятель. — Она может принять меня за вора.
— Тебя? За вора? Не говори глупостей. У тебя тонкое интеллигентное лицо, и вовсе не заметно, что ты в парусиновых туфлях. В профиль ты даже напоминаешь Муссолини.
Он наконец согласился, убежденный моими доводами. Мы обманули-таки квартирную хозяйку. И вот я на воле, с узелком белья под мышкой. Я оглядываюсь на свое прошлое, рискуя свернуть шею. Ах, что это была за жизнь позади! Что за жизнь! Одно сплошное мучение. Зимой я согревался на общественно-политических докладах, — там можно было просидеть иногда до двенадцати часов ночи. Я тихонько садился у печки и слушал все, что мне говорили ораторы. Я только старался не уснуть — это было бы непростительным скандалом. Признаюсь, трудно было не уснуть на этих докладах… А потом, с марта месяца, когда перестали топить печи, я отошел от политической и культурной жизни. Пришлось согреваться на вокзале. «Нет, лучше забыть обо всем этом», — думал я, сидя уже на скамье в городском парке.
Случалось ли вам, после длительной жизни в городе, внезапно очутиться в поле? Что за краски вокруг! Что за звуки! Жаворонки наперебой воспевают Глинку. Из земли, перегоняя друг друга, выскакивают наружу зеленые стебли растений. Листья одуванчика стелются на бугре зубчатыми коронами карточных королей. И у старой каменной ограды чудесное соединение кормилицы и приват-доцента, бородатая коза глядит вам вслед выпуклыми глазами. И вот на пути начинают попадаться фермы. Вы замечаете волов (их, кстати, нетрудно заметить), они тихо бредут по вспаханному полю, наслаждаясь своим воловьим здоровьем. Загорелые фермеры не спеша следуют за волами. И у меня возникает любопытство: как должны выглядеть маленькие волята? «Они, наверно, очаровательны. Телят я когда-то видел. Но волят еще никогда… Ну, увижу, даст Бог», — думал я, подходя наконец к ферме. И мне очень повезло: я в тот же день получил работу. Хозяин-фермер оглядел меня с ног до головы, словно необыкновенную городскую скульптуру, выставленную напоказ жаворонкам и воронам; он даже пощупал меня руками. А я стоял с опущенной вниз головой, как негр-невольник на африканском базаре. «Лишь бы он меня приобрел», — думал я почти с трепетом.
— Что же ты умеешь делать? — спросил наконец фермер по-немецки.
Мое изощренное обоняние поймало на лету запах жарящейся где-то свинины, и я ответил не колеблясь:
— Все!
Он хрипло и весело расхохотался. На красном лице запрыгали мясистые щеки. Белые отмели зубов обнажились четким перламутром.
— Зер гут, — похвалил немец.
И я был принят на службу.
С этого, собственно, дня начались мои необыкновенные приключения.
Я никогда не забуду своего первого ужина на ферме. Сказать, что я ел за четверых — это значит глубоко извратить истину. Я ел за десятерых, я ел за всех, я мог бы есть за всю Вселенную — столько во мне накопилось героического аппетита. Даже дворовая собака, потерявшая, очевидно, надежду получить от меня подачку, жалобно заскулила, отходя в сторону. Старуха-фермерша уставилась на меня закруглившимися глазами. Я ел молча и решительно, так, как едят обычно люди, не уверенные в завтрашнем дне. Да, я не был уверен в завтрашнем дне. Возможно, что утром меня вышвырнут вон… После ужина фермер отвел меня в коровник.
— Здесь ты будешь спать, — сказал он, указывая на ясли. — Устраивайся, как найдешь для себя удобней.
Он ушел, плотно прикрыв за собой дверь. Коленопреклоненные коровы добродушно и шумно вздыхали. Они молились своему коровьему богу. В полумраке я с трудом различал их рогатые головы. Все это было необычно и даже жутко. А еще так недавно я слушал в Праге лекцию о протопопе Аввакуме, о влиянии Катулла на юношеские стихи Пушкина, и вот сейчас я лежу в яслях и библейские звезды проглядывают сквозь щели… Ночь была довольно холодной, и я аккомпанировал зубами собственным мыслям. Утром, на заре, рука хозяина вытащила меня из яслей, как лотерейный билет.
— Посмотрим на что ты способен, — сказал фермер, недоверчиво усмехаясь. — Пока нам известно, что ты ешь как вол. Но будешь ли ты работать, как вол, этого мы еще не знаем.
И он приказал мне немедленно запрячь лошадей в зеленый шарабан, стоявший во дворе под навесом. Он взвалил мне на плечи целый ворох уздечек, сбруй, подпруг, вожжей и всяких других принадлежностей лошадиного туалета. Я покорно отправился в конюшню. Нужно ли говорить, что я еще никогда не запрягал лошадей? Я даже не видел, как их вообще запрягают. И только путем всевозможных редукций я пришел к заключению, что нужно начинать с уздечки. Я взял в руки уздечку и вертел ее так и сяк, пытаясь отыскать ее конец и начало. Увы! Это была трудная китайская головоломка. Тогда я решил испробовать ее на себе. «У меня довольно длинное лицо, — подумал я, разглядывая уздечку. — Почти как у годовалого жеребенка. Ну, а удила я могу слегка прихватить зубами. По крайней мере, так я лучше всего увижу, в чем тут дело». Но когда я надел уздечку, удила пришлись у меня где-то над головой. И в таком виде застал меня неожиданно появившийся хозяин. Я навсегда запомнил его лицо в эту минуту. У него был странный и чрезвычайно удивленный вид. Казалось, что он собирался сесть на меня верхом, но через мгновение он отступил назад, почти в испуге тараща на меня глаза.
— У вас неудобные уздечки, хозяин, — сказал я как ни в чем не бывало. — Теперь нигде таких не выделывают.
Но он уже схватил меня за повод и со свирепой мужичьей яростью выволок наружу из конюшни.
«Прощай обед, — подумал я безнадежно. — И, вообще, прощай служба. Я буду счастлив, если он не накостыляет мне на прощанье шею. Хорошо еще, что я хоть вчера отменно поужинал», — попытался я сам себя утешить. Но, очевидно, мысль насчет моего вчерашнего ужина мелькнула также в уме у фермера. Ругаясь и хмурясь, он снял с меня уздечку. Нет, мне еще предстояла работа… Мы обогнули конюшню и подошли к огромной куче навоза, возвышавшейся в стороне у забора. С не остывшей еще яростью фермер ухватился за вилы и стал перебрасывать навоз с одного места на другое. Потом он протянул мне вилы, а сам отошел в сторону, сердито попыхивая трубкой. Я решил наконец показать ему, на что вообще способен. Пусть, когда я усядусь за обед, он не подумает упрекнуть меня в дармоедстве. Пусть он теперь посмотрит… Слегка разбежавшись, я вонзил вилы в навозную кучу. Но странно… Когда я их выдернул обратно, на них не осталось ничего. Я повторил маневр, но навоз опять просеялся сквозь вилы. Глаза у фермера налились кровью. Я не рискнул продолжать в том же духе и остановился на месте, недвусмысленно повернув вилы в его сторону.