Канареечное счастье
Шрифт:
Но вещей у меня вообще никаких не водилось, и я ему откровенно в этом признался.
— В таком случае берите пальто, и едем.
Тогда я из приличия завозился в углу, как будто надевая пальто, которого у меня в действительности не было. Мы вышли наружу. Десятки примусов пропели мне на прощанье беженский марш, сочиненный еще в двадцатом году никому не известным гением.
В тот же вечер, когда мне дали в руки балалайку и когда я вышел на сцену, а вся труппа, состоявшая из трех человек, столпилась за кулисами и во все щелки и дырочки глазела на меня, — началась моя театральная карьера. Я вышел на сцену, держа балалайку, как садовую поливальницу, обеими руками и наклонив ее в сторону публики. Я вежливо раскланялся и сел на стоящий посредине сцены стул. Потом я настроил балалайку, наугад поворачивая колки и пробуя струны пальцем. Приведя таким образом инструмент в полную негодность, я оглядел публику. Зал был густо набит народом. Дело происходило в глухой чешской деревне, и в первом ряду кресел сидела местная интеллигенция: жандарм, учитель и священник. Я особенно вежливо улыбнулся жандарму и мысленно попросил благословения у священника. В тот же момент режиссер, пробравшийся к краю кулисы, загудел мне шепотом:
— Начинайте! Не томите публику.
Я сам не знаю, что я тогда играл.
И я ударил по струнам. Это было нечто вроде зулусской мелодии — сплошной звон на одной ноте. Но музыка продолжалась недолго. Сейчас же после первой ноты, испугавшей, кстати, и меня самого, режиссер подбежал к краю кулисы и крикнул, сложив руки рупором:
— Убирайтесь вон со сцены!
Тогда я встал и отвесил поклон, а публика разразилась хохотом и дружно зааплодировала. Занавес упал, как гильотина. Режиссер подбежал ко мне с проворством паука, настигающего жертву.
— О, чтобы вас черт побрал! — закричал он, позванивая у самого моего носа бубенцами. На нем был костюм Пьеро, и даже сквозь грим, густо покрывающий его лицо, проступили розовые пятна. — Чтобы вас черт побрал, нахальное ничтожество! — заорал режиссер, наступая на меня со сжатыми кулаками. — Побить вам морду это все равно что приласкать шакала. Нет, я сверну вам ее набок, клянусь честью!
Но в дело вмешалась его жена, выпорхнувшая из-за кулисы. Ее легкое балетное платьице открывало сорокалетние колени.
— Ванечка, не бей! — попросила она мужа. — Право, у него такой жалкий вид!..
Я же на всякий случай снял пиджак и, засучив рукава рубашки, стал в боевую позу, предполагая защищаться балалайкой. В тайнике души я уже чувствовал, что дело кончится скверно. К моему удивлению, режиссер мгновенно успокоился и сказал уже усталым голосом:
— Поезд в Прагу отходит в восемь часов утра. Чтобы духу вашего не было завтра! Вот вам ваши несчастные тридцать крон.
Он протянул мне деньги, я взял их с чувством фальшивомонетчика и тотчас же отправился ужинать.
«Ну вот, — думал я. — Все-таки это лучше, чем лежать голодным в общежитии. Теперь такие времена, что нужно жить сегодняшним днем».
Ужин был восхитителен. Пожалуй, ради такого ужина следовало приехать в эту глухую деревушку. И, запивая еду пивом, я подумал, что игра моя все-таки стоила свеч. Несомненно, она стоила свеч…
Утром в мою комнату заглянули сразу три особы: солнце, режиссер и судьба. Защищая рукой глаза от первой особы, я поспешил взять стул для защиты от второй. Но судьба дохнула неожиданным благодушием, и режиссер усмехнулся всеми своими золотыми коронками.
— Послушайте! — сказал он, тяжело опустившись на стул. — Вы, несомненно, можете нам пригодиться. У вас столько нахальства, что его хватило бы на дюжину бессарабских цыганок. Вы будете ходить по домам и приглашать на спектакли публику. Плату мы вам оставляем ту же самую, тридцать крон. Согласны?
Я не колеблясь согласился. Итак, я остался в труппе, и жизнь моя покатилась, как колобок, по чешским полям и долинам. Я увидел всю чешскую землю если и не с высоты птичьего полета, то, во всяком случае, с довольно высокой повозки, запряженной коровами. Мы передвигались из села в село, как библейские овцы в поисках тучного корма. Играли мы всегда одно и то же — пьесу в одном действии, сочиненную самим режиссером. Называлась она «Похищение чужой жены». Потом следовал дивертисмент с балетом, пением и декламацией. Режиссер выбегал на сцену в одном белье и декламировал «Сумасшедшего»: «Садитесь, я вам рад, откиньте всякий страх…» Ольга Яковлевна, наша примадонна, пела «Чайку» или «У камина». Жена режиссера танцевала «боярский танец». Днем мы или спали, или играли в карты, или бесконечно закусывали. Я стал толстеть, как в санатории.
Однажды, когда мы сидели за столом в одном уютном деревенском кабачке, где вечером предполагался наш спектакль, режиссер сказал, задумчиво поглядывая на стену, увешанную оленьими рогами:
— А все-таки, господа, нам необходим хоть один профессиональный актер. Пьеса моя «Похищение чужой жены» много теряет от того, что главную роль некому как следует исполнить. Не выписать ли нам из Праги настоящего актера?
— Что ж, — сказала примадонна, — вы, пожалуй, правы. Но только настоящий актер потребует большую плату.
— Пятьдесят крон мы, во всяком случае, заплатить можем, — сказала жена режиссера.
Однако в этот раз дело закончилось одними разговорами, и мы продолжали играть, руководствуясь собственным вдохновением. Деревня за деревней проносились перед моими глазами, и десятки гостиниц сливались в один общий зал с портретом Вудро Вильсона, извержением Везувия и сценой из «Проданной невесты». Иногда мы перебрасывались на Мораву, и в первом ряду кресел я замечал упитанных крестьян, похожих на вареных крабов и сонно пяливших на нас глаза, затуманенные пивом. А в горах Силезии, исхудавшие от козьего молока и горного воздуха, приходили к нам сухопарые силезцы и глядели на нас с тем неизменным любопытством, с каким здесь глядят на новорожденного теленка.
Ольга Яковлевна пела им «О любви палладина», и они слушали ее, обкуривая фимиамом собственных трубок. А утром, как всегда, коровы увозили нас к новым триумфам и на рогах их качался темно-фиолетовый горизонт.
Служба моя была очень легка. Как только вся труппа располагалась в новой гостинице, я шел по дворам приглашать публику. Я говорил, что наш Московский художественный театр только что прибыл из России и что мы, проездом в Вену, решили дать один спектакль в этой глухой деревушке. Кроме того, наша балерина Кшесинская исполнит сегодня свой лучший номер, от которого был когда-то в таком восторге покойный русский император. Я пускал им пыль в глаза с шумом и треском сноповязалки. И они раскошеливались. Они ощупывали меня руками, когда я говорил, что являюсь настоящим донским казаком, приехавшим в Прагу верхом на вороной лошади. Мальчишки бежали за мной по улице и ржали, подрыгивая ногами.
Режиссер был очень доволен моей работой. Он даже сказал мне как-то:
— Надо будет поговорить с труппой о прибавке вам жалованья. Мы всегда ценили работу.
Словом, все для меня складывалось как нельзя лучше. Я уже был необходим труппе, и каждый обращался ко мне за советом или за услугой. Ольга Яковлевна, растолстевшая к своему сорок шестому году, как пивная бочка, того и гляди угрожала рассыпаться. Она просила меня иногда перед выходом на сцену стянуть ей потуже корсет. Но под ней уже нередко проваливались подмостки, в особенности, когда мы играли на сцене, поставленной на пустых бочках.
— Ах, Боже мой! Нельзя так много кушать, — говорил режиссер, укоризненно покачивая головою. — Вы слишком много кушаете, Ольга Яковлевна. Воздержитесь, голубушка, хотя бы от свинины.
— Но что же делать, — вздыхала она. — Я так люблю молоденьких поросяток!
Она конфузливо краснела и опускала вниз глаза. А между тем подошла весна, и вдоль дорог, по которым мы теперь ехали, стояли зеленые лужи, и в них наперебой кричали лягушки, напоминая нам молодость и Россию. Божественный парикмахер причесал природу по новейшей европейской модели. Луга пестрели одуванчиками и маргаритками; в лесу прогуливались парочки с осоловелыми от счастья глазами. Жена режиссера уже не разгримировывалась после спектакля, и я не в состоянии теперь нарисовать вам ее постоянный портрет. То она увеличивала свои глаза углем и делалась похожей на испанку, то вдруг наутро являлась к нам с огненно-рыжей прической и губами ярче спелой рябины, а то вдруг наклеивала стрельчатые ресницы и томно глядела сквозь них на деревенского почтальона. Дела же наши шли в общем прекрасно, и режиссер курил сигары по кроне за штуку.