Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Помню, как при нашей последней встрече у здания Национального театра весной прошлого года ты расхваливал скульптуру «Счастье», выставленную мною в Салоне художников, и горячо поздравлял меня со званием заслуженного художника. Ах, если бы ты знал историю этой статуи! Я еще никому не рассказывал об этом, но тебе сейчас расскажу…

Ты помнишь тот день, когда их орды входили в Прагу? В тот именно день я разбил на куски мою «Богиню Свободы»… Эта статуя, кажется, нравилась тебе когда-то… Ну так вот: под звуки немецких дудок, под грохот барабанов, под завывание этих проклятых прусских флейт я разбил ее на сотни мелких кусков. Я был похож на помешанного. Я не мог спокойно работать, когда мой город, вся моя страна, были отданы на растерзание гуннам. Я плакал в бессильной ярости и готов был на любой сумасбродный поступок. Часто по ночам, когда в окна хлестал мартовский дождь, мне хотелось вскочить с постели, пробраться тайком на улицу и на первой же стене изобразить в виде гигантской карикатуры их бесноватого Гитлера. Ты скажешь, что это было бессмысленно. Я это и сам вполне сознавал. Даже больше: я верил, что природа умышленно создала его в виде карикатуры. И мне доставляло острое наслаждение представлять себе, как где-то там, в своей таинственной мастерской, она прилаживала на его дегенеративном лице черные усики Макса Линдера, выуженные из старого киноархива…

Постепенно и исподволь ко мне возвращалось прежнее душевное равновесие, столь необходимое каждому художнику. Над чем я тогда работал? Ах, да! Посейдон… Летящий лыжник… Тогда же я закончил своего Яна Гуса… Когда же в газетах появлялись очередные списки расстрелянных, я, подобно страусу, пытался спрятать голову в старинные рисунки Миколаша Алеша, в мелодии Сметаны и Дворжака, в жизнеописания Бенвенуто Челлини и Леонардо да Винчи — и мне казалось, что я отгородился на целые столетия от нашей проклятой действительности… Да, так мне тогда казалось, пока сама действительность не схватила меня за горло… О, это была мертвая хватка!.. Слушай! Ведь должен же я кому-то о счастье… и обо всем… Мне это трудно постоянно носить в себе… Ах, как я измучился!..

II

Ты помнишь, конечно, как я любил жизнь. Мне доставляло истинное наслаждение пристально вглядываться в ее вечный круговорот, наблюдать ее самые сокровенные тайны, вдыхать полной грудью ее новый, бодрящий воздух… И в то же время я любил милую, старую Прагу, с ее позеленевшими от времени статуями и дворцами, с ее средневековыми узкими улочками, в которых еще до сих пор горят с тихим шипением газовые фонари и бродят по ночам тени алхимиков.

Ты литератор и ты это понимаешь не хуже меня… И вот когда они по-хозяйски разместились в моей стране, когда на каждом перекрестке можно было встретить серую шинель с эсесовским черепом на рукаве, я как бы потерял на время зрение, ослеп, не видел уже ни дворцов, ни костелов. Я видел повсюду только их волчьи выслеживающие глаза… Я их чувствовал даже во сне, я с криком просыпался в своей пустой холостяцкой квартире и мне чудилось, будто не законченная мною скульптура Нерона глядит из угла теми же ихними звериными глазами. И вот тогда, в часы ночных кошмаров, во мне зародилась мысль воплотить в гипсе спокойное человеческое счастье. Счастье без войн и завоевателей, без сирен и воздушных налетов. Счастье, как на виньетках Миколаша Алеша, с ласточками и полевыми цветами… И с лицом женщины, понятно. Тебе теперь ясно, как мне нужна была живая натура… Я бродил по городу, всматриваясь во все женские лица, мелькавшие здесь и там на улицах и на бульварах. Я часами ездил в трамвае и смотрел, смотрел… Я искал повсюду, неутомимо… И, как это уже не раз бывало со мной, я нашел то, что искал, совсем неожиданно… Было чудесное воскресное утро и в Стромовском парке [42] , где я тогда гулял, было безлюдно и тихо. Сюда едва долетал шум города, и только паровозные гудки врывались иногда резким диссонансом, да гудели порой моторы невидимого из-за деревьев немецкого самолета. Я шел, высматривая подходящую скамью, где можно было бы посидеть часок-другой и хорошенько обдумать детали моей будущей работы. Я уже был одержим видением счастья, и оно преследовало меня везде. Тебе известно, конечно, это томление художника, это желание воплотить в конкретных формах постоянно ускользающий образ. Кажется, что нашел уже все, и вдруг не хватает какой-то детали, поворота головы, что ли, изгиба шеи, одним словом, какой-то мелочи, пустяка… Но без этой мелочи ты не можешь сдвинуться с места, не можешь приступить к работе, ибо в ней-то как раз и заключается магическая сила: оживет ли твое видение или останется навсегда холодной глыбой… Наконец, я уселся в тени старого вяза, цепляющегося своими узловатыми корнями, проступавшими из-под земли, за ту старую жизнь, которую и я тогда еще крепко любил. Я так задумался, что даже не заметил, как кто-то опустился на скамью рядом со мной. А когда я взглянул на своего соседа, верней, на свою соседку — у меня перехватило дыхание. Я не видел еще всего лица — она сидела, склонясь над книгой, и прядь золотистых волос, упав на лоб, скрывала от меня выражение глаз, но в нежном рисунке рта, в классических линиях носа и подбородка я уже угадывал нечаянную находку. Должно быть, она почувствовала устремленный на нее пристальный взгляд, так как внезапно повернулась лицом в мою сторону. И поверишь ли, я чуть не вскрикнул. Это была она! Мое видение во плоти и крови! На секунду она задержалась на мне затуманенным взглядом, каким большинство женщин глядит на безразличный для них предмет, губы ее были полураскрыты, они еще что-то шептали, потом она снова углубилась в чтение книги. А я сидел, ослепленный, с сильно бьющимся сердцем, создавая уже в мыслях необходимое положение для лица и для рук. Я наскоро перестраивал в воображении созданный прежде образ: надо будет более подчеркнуть линию рта, спустить на лоб вот эту именно непослушную прядку волос, а плечи… О, я уже догадывался, какие у нее плечи! Плечи я оставлю, не меняя их положения… Она перевернула страницу, и на пальце тускло блеснуло узкое девичье колечко с небольшим, похожим на капельку крови, искусственным камнем. Судя по детской свежести щек, ей не могло быть больше двадцати лет. Выражение ее лица при чтении постоянно менялось: то становилось серьезным, — и тогда брови слегка сдвигались над переносицей, — то вдруг принимало светлое выражение, именно то, какое было мне так нужно теперь. Но как с ней познакомиться? Как начать разговор? Я боялся спугнуть ее, как охотник, выслеживающий лань или серну, боится каждого своего неверного шага. Наконец я решился:

42

Стромовский парк — прежнее название парка Культуры и отдыха имени Юлия Фучика. (Сноска В. Г. Федорова.)

— Интересно? — спросил я ее, стараясь обратить на себя внимание.

Должно быть, мысли ее витали где-то совсем далеко и от меня, и от всего окружающего, так как она нетерпеливо отмахнулась рукой.

— Ах, не мешайте, пожалуйста! — Но тут же, сообразив, что я все же совсем чужой для нее человек, добавила несколько строже: — Я вас вовсе не знаю. И мне неинтересно разговаривать с вами.

— Боже мой, как это нелогично! — возразил я. — Значит, если бы мы были с вами знакомы и я был бы самым нудным собеседником на свете, вы бы разговаривали со мной, не правда ли?

Ее немного обескуражил такой неожиданный натиск.

— Вы именно и есть этот нудный и неинтересный для меня собеседник, — ответила наконец она, тщетно пытаясь скрыть улыбку.

Я промолчал. Она снова взялась за книгу. Читала ли она или только делала вид, что читает? А я глядел на нее и видел уже наяву, как будут запечатлены в гипсе эти особенные ее черты.

— «Климаты сердца», — прочел я вслух название книги. — Андре Моруа… Знаете, что мне понравилось в этом романе? — Она не ответила и продолжала читать. — Мне понравилось то, что герой романа…

— Не говорите! — не выдержала она. — Не рассказывайте!

Если я узнаю конец, у меня отпадет всякое желание читать дальше.

— Хорошо, — согласился я. — Раз вы уже удостоили меня беседой, то я не буду злоупотреблять вашей добротой и вниманием.

Она вдруг рассмеялась:

— Ну и несносный вы человек! И откуда вы только взялись? Ведь я вас совершенно не знаю.

На щеках ее образовались две ямочки, а рот казался спелой вишней, разделенной посередине лепестками ромашки. Через минуту мы уже оживленно болтали, и я узнал, наконец, ее имя. Ее звали Миладой…

III

С этого дня мы продолжали встречаться довольно часто, и постепенно я узнавал, как сложилась ее судьба. Еще недавно она училась в университете, но немцы уволили ее вместе с целой группой нашей славной студенческой молодежи, и она еще не решила, что ей дальше делать с собой и чем вообще заняться. Я узнал также, что отец ее работает сварщиком на котельном заводе, приспособленном теперь для нужд войны, что она помогает матери по хозяйству и что ей не двадцать, а уже двадцать три года (признавшись в этом, она даже легонько вздохнула), и, наконец, что она мечтает стать учительницей словесности, когда уйдут немцы и республика снова будет свободной.

О себе я ей почти ничего не сказал. Кроме моего имени и фамилии, она не знала обо мне ничего. Но она не переставала допытываться, кто я и чем вообще занимаюсь, высказывая при этом самые невероятные предположения.

— Уж не учитель ли вы рисования? — спросила она однажды, когда я молча чертил на песке контур ее лица, пользуясь для этого ивовым прутиком, подобранным на дорожке. Мы сидели в Хотковых Садах, и в вечереющем воздухе вся Прага лежала внизу, будто раскрашенная цветными карандашами.

Я отрицательно покачал головой.

— Но кто же вы в таком случае? Судя по всему, вы типичный интеллигент. И если вы не учитель, то кто же? Может быть, вы… актер? — спросила она, расправляя на своей маленькой ладони лайковую перчатку.

Взгляд ее быстро скользнул по мне, обжигая, как черная молния.

— Я люблю тебя! — сказал я, отбросив в сторону прутик. — Люблю, как никогда никого не любил… — Брови ее нахмурились. — Ну, что? Хорошо у меня получается? — спросил я, пытаясь унять биение собственного сердца. — А все же вы не угадали, Милада. Я никогда не был актером.

Некоторое время мы оба молчали и было слышно, как легкий вечерний ветер шуршит в опавшей листве.

— Холодно уже, — сказала она, вставая. — Надо идти.

Она смотрела в сторону, избегая моего взгляда, руки ее комкали снятую перчатку. Мы вышли из парка и, спустившись вниз, пошли вдоль набережной, где над рекой с криком кружились чайки.

— Погодите минутку! — попросила она. — Я сейчас…

Она открыла дверцу уличного телефонного автомата, и мне было видно сквозь стекло, как она быстро листает в растрепанной книге. Потом она вышла из будки, забыв второпях захлопнуть за собой стеклянную дверцу.

— Так вот вы какой! — Губы ее чуть улыбались, хотя она все еще избегала смотреть мне в глаза. — Теперь я знаю, чем вы занимаетесь. Телефон 525–44. Вы скульптор… И мне даже кажется, что я встречала ваше имя в газетах… Да, конечно, Франтишек Лоуда. Как только я сразу не вспомнила!

В тот же вечер я попросил позировать мне, и она согласилась сразу, без колебаний. Ну а потом… потом…

Потом начались наши частые встречи. Милада приходила ко мне почти каждое утро. И, всматриваясь в ее лицо, я находил в нем все новое и новое богатство оттенков. Я был поражен этим сочетанием безмятежной юности, почти детской наивности с горделивой зрелостью ее женского естества…

Поделиться с друзьями: